Опасный менуэт — страница 31 из 43

Под свист ветра Михаилу почудился странный, давно забытый звук. Что это? Женский плач? Память бродила в тумане. Или трели дьявола, звуки искалеченной скрипки, той, давней?

Как налетела буря — так и стихла вдруг, зашуршал мелкий дождик. Под такой дождик хорошо дремлется, и склонил Михаил свою буйную голову. Проснулся оттого, что левый бок весь вымок. Прислушался к ровным звукам дождя, к чавкающей под копытами лошадей грязи, невольно подумалось. Да, Россия не Италия, там солнце и каменные дороги, тут глина да песок, там винограды, пинии, апельсины, тут брюква, капуста да осина.

Старичок открыл глаза, причмокнул и восхитился, поглядев на небо:

— Ну Илья! Эвон, гляди. Стоит на колеснице, натягивает вожжи.

Михаил обшарил глазами небо, но Ильи-пророка не увидел, покосился на отца Кирилла: видит то, чего нет? Просунул руку под камзол, нащупал шелковый платок и спрятал поглубже, чтобы не промочило. Ее подарок. Ах, Элизабет, мучительница-учительница. Долго ехали сосновым бором. Проглянувшее солнце пронизало колючие ветки яркими лучами, и на сердце повеселело. Старичок-говорунок привздохнул.

— Михайлушко, блудный сын, не спи. Мы уж рядом, вон они, святые купола, сквозят в лесу маковки златые, так и горят… А колокола тут бьют, будто из-под земли, снизу.

Так открылся нашему страннику новый виток жизни.

Теперь его будут называть "брат Михаил". Отец Кирилл показал ему пещеры с нетленными мощами монахов, весь Псково-Печорский монастырь. Любовались они церковным узорочьем, синими с золотом куполами. Зашли в деревянный домик иконописцев, там стоял запах знакомых красок, приправленных сладковатым ладаном. С любопытством смотрел Михаил на худощавых, бледнолицых иконописцев в фартуках, с перевязями поперек лба, склонившихся над столами. Фарфоровые чашечки, плошки, краски, яйца, разноцветные камни, что-то похожее на мед.

Главный иконописец, прямой, как придорожный крест, строго спросил, что умеет странник. Михаил извлек из баула свернутые листы, разложил рисунки. Тут были зарисовки Неаполя, копии с Веронезе, Рафаэля.

— Это все забыть тебе надобно, Михайло. Иконы надо писать по канону. А у тебя все европейское, не наше.

Братия говорила:

— Русская икона — особая, не картина, а образ Божий, тут все иное.

— Икона — она как застывшая молитва. Умеешь ли ты молиться-то, Михаил? — говорили старцы. — Не Бог по природе, а Бог по благодати дается нам. Человек — тоже храм Божий, содержи его в порядке… Отчего печален, Миша? Грех — это уныние, ищи в себе радость. Сила любви дает человеку радость спасения. Ты должен свободно прийти к Богу. Однако, коли ложно понимается свобода, ведет она ко лжи, к войнам. Видал войны-то?..

Михаил рассказал про революцию, которую наблюдал в Париже. Мол, тоже как война, а слова про свободу и братство вроде правильные.

— Это как понимать свободу, — отвечал отец Кирилл. — Она ведь есть дар просветленного разума. Как достигнешь ты просветленного разума, так икону писать станешь не от себя, а как бы от Бога. Отдашься воле его и писать станешь от нашего Отца Небесного.

Полюбил Михаил подниматься наверх по крутому склону; удаляясь от монастыря, слушать оттуда колокольный звон; он впрямь там словно шел из-под земли и в небесах отдавался. Слушаешь это чудо, и вскипает в душе что-то, и сам звенишь, как колокол, и принимаешь весь мир, все небо и землю.

Однажды ему выпало писать Казанскую Божью Матерь, и легко пошло. Сперва откуда-то возникло лицо Мариетты, потом выплыла "Ассунта" Тицианова, а приправлено оказалось его собственными страданиями, бездомьем. Получилось красиво, самому понравилось. Только седой, покрытый инеем, старичок не одобрил:

— Каноны надобно соблюдать, а из головы не выдумывать.

— Да то не из головы, — оправдывался художник.

— Что за Богоматерь у тебя? Откуда у нее красное платье, цвет страстей людских. У нас нету места этаким краскам. Рано еще тебе писать нашу заступницу, охранительницу.

Михаил догадывался, что и цвет этот, и восторженность образа оттуда, издалека. Но как мог он отказаться от пережитого?

Как-то выпало ему писать Троицу. Молился, слушал проповеди, даже книги читал о блаженном, который говорил, что легче ложкой море вычерпать, чем понять смысл Троицы. Это не просто три фигуры — любящий, любимый и любовь, — и не количество тут важно, а триединство. Три ангела, каждый имеет свой смысл, и один без другого не живет. Все они вписаны в систему кругов, и нимбы их, и ноги, а в центре чаша — искупление человека; об нем ведут они разговор, полный молчаливого понимания.

— Точка соединения где? Ты гляди, милый, ежели продолжить линии ног, так сходятся они за пределами иконы, перед молящимся, и знаешь, в какой точке, у сердца его! — радостно делился отец Кирилл. — У Рублева Троица вся на кругах, и означает сие — неслиянность, нераздельность трех ипостасей. Будешь ты, к примеру, писать Преображение — это ж движение. А когда пишешь апостолов, будет видна и спина, и грудь. Почему? Оттого что Богу так видится… Или пейзаж, окружение… и верх, и дали проглядываются…

Михаил старался, молился вместе со всеми, читал священные книги, рисовал, но чтобы стать "иконником", до этого было еще далеко. Как ни удивительно, но Париж, Неаполь — это все постепенно отходило куда-то, растворялось в тумане. Да, монастырская жизнь отодвигала прошлое, временами казалось, что ничего того и не было.

Но иногда, когда оказывался на берегу реки, вдруг, как мираж, возникала ее фигура. Стоит она на одной ноге, на краю обрыва, бесстрашная Элизабет, другая нога в воздухе, руки раскинуты в стороны.

Жизнь делалась постепенно покойнее, светлее, будто погружался он в самую ее глубь, открывал основы среди благолепного окружения.

Тут не только живопись другая, время текло по-иному. Никто не спешил, не суетился. Доски для икон брали от липы и дуба, вымачивали их не неделю, не месяц, а годы! И ждали-выжидали. Потом обрабатывали особым способом, делали ковчежек. За глинами ездили далеко, искали особые. Часами толкли в ступке драгоценные камни.

Казалось, и ходить-то стал Михаил медленнее, и реже всплывало в памяти парижское безумие. Но наступал иной час — и опять не находил он ответа на вопрос: куда деться от прошлого? Однажды написал портрет прихожанки — уж очень русское, мягкое было у нее лицо. Париж, Венеция, Смирна, Петербург…

А как-то в Печорскую лавру прибыли двое молодых людей с родственниками, они пожелали венчаться в храме. Михаил с завистью наблюдал венчание, любуясь влюбленными. Потом удалился на одну из возвышенностей, окружавших монастырь. Было далеко видно, слышались удары колокола. Ему вспомнилось венчание Львова и Машеньки Дьяковой в Петербурге.

На один из рождественских дней была назначена свадьба Василия Капниста, который с первого взгляда влюбился в Машину сестру Сашу. Но как же Львов с Машей, давно любящие друг друга? Сенатор Дьяков не хотел слышать об их союзе, отказывал в благословении. И у Капниста, который имел прозвища Пугач и Васька-смелый, возник план: обвенчать их тайно.

Хороша, пленительна была Маша! Недаром Хемницер просто погибал от любви к ней. Лучистые зеленые глаза, артистизм (как она играла Дидону!), голос, способный взлетать от нежного пиано к высоким, сильным звукам! В преданности, любви ее к Львову никто не сомневался — что же говорить о нем самом? Только вряд ли бы один он решился на эту авантюру — Львов лишь договорился со священником, а остальное было делом рук Капниста. Михаилу он велел быть на балу в костюме Мартына Задеки, с ящиком и мышкой, представляться гадателем, но в нужный момент выбежать на улицу, сесть на место извозчика и — мчать на Галерную!

От Хемницера, конечно, держалось все в тайне, зато Левицкому предстояло занимать разговорами сенатора, если тот обнаружит отсутствие дочери.

Вечер выдался снежный, вьюжный. Окна залы были покрыты узорами, дамы — драгоценностями, пестрели маски… Но вот дан особый знак — Михаил выбежал из залы. Капнист среди вороха шуб выбирает нужные, набрасывает на Машу — и они уже в санях!..

Сенатор все же обнаружил отсутствие дочери, заволновался, но к нему подошел Левицкий и отвлек Дьякова.

— Добрый вечер, — сказал художник. — Алексей Афанасьевич, давно хотел сказать о портрете вашей дочери. Он продвигается, скоро будет окончен.

Дьяков обернул к нему недовольное лицо и снова стал шарить глазами по зале.

— Мы не условились о цене. Хотелось бы знать…

— О цене? — переспросил Дьяков. — Это надобно сперва поглядеть, как получилось, уж потом о цене.

— Да, это верно, и я готов принести портрет.

Не зная, что еще сказать, Левицкий обратил внимание советника на даму с цветком.

— Взгляните, какая красавица! Эта синева.

Тот с недоумением воззрился на старого художника.

— С каких это пор, батюшка, занимают вас молодые дамы?

— Да ведь как художника… как художника… — пробормотал Левицкий, переминаясь с ноги на ногу и теряясь в догадках, о чем бы еще заговорить. Но тут — о счастье! — в дверях показался Капнист и обе его спутницы!

У Маши — пылающие ланиты, опущенные ресницы, она поторопилась скрыться за колонной, чтобы никто не прочел на ее лице того, что вписано в сердце. А "Ромео" в тот час, пьяный от счастья, брел по заснеженным улицам города и во все горло орал песню собственного сочинения:

Едет барыня большая,

Свистом ветры погоняя,

К дорогим своим гостям;

Распустила косы белы

По блистающим пленам…

Весь занесенный снегом, не в силах охладить бьющегося сердца, он не скоро вернулся на раут. Шагая по набережной, он, должно быть, думал о том, что последует за молниеносным венчанием: будет ли Маша приходить к нему без стеснения или все останется как прежде? Она сказала: все останется в тайне. О, как нестерпимо ожидание!

Долго, еще два года, муж и жена были врозь. Что оставалось бедному Львову? Только любоваться портретом любимой, который сделал для него Левицкий…