…Жизнь, как известно, развивается по кругу или по спирали. Вот и М.Б. вновь, как в детстве, оказался в Москве. Стояла тихая осень, безветренная и туманная, сверху ничего не было видно, деревья в глубокой задумчивости. Липы еще зеленели, а клены уже медленно и торжественно роняли светящиеся листья. Золотые россыпи мелких березовых листьев лежали вокруг коврами. Михаил отправился в Донской монастырь поклониться своему благодетелю.
Слева от монастыря стоял монумент. На плите надпись: "Сию гробницу соорудила супруга его Татьяна Васильевна 1789 года. В течение сей временной жизни по всей справедливости приобрел он почтенные и безсмертные титла усерднейшего сына Отечества и друга человечества, пожертвуя в пользу обоих большею частию собственного своего имения, за что возведен был на степень действительного статского советника…" Дальше было неразборчиво.
Михаил поклонился, перекрестился и, войдя в церковь, заказал по Демидову молебен. Побродил по кладбищу, а на следующий день посетил Нескучный сад, в котором когда-то изображал купидона по велению Демидова. Сад разросся. Известно, что Прокопий Акинфиевич посадил в нем более двух тысяч растений, они спускались террасами к Москве-реке. Родители, братья его строили заводы на Урале, выплавляли чугун, железо, а чудак Акинфиевич, изменив родовому делу, предался естественным наукам. Прах его покоился на Донском кладбище, а Нескучный цвел.
…Михаила звала и звала дорога. На этот раз далеко за Москву, в Костромскую, Владимирскую, Ярославскую губернии… и на Урал.
С холщовой сумкой на плече, с котомкой съестного, этюдником да красками ходил по городам и весям. Наделенный богатым воображением, чувствительным сердцем, а также южной страстностью (впрочем, что она в сравнении с русской безоглядностью?), он целиком отдался живописи. Работал и по заказу, и по волеизъявлению.
Глядя на небо, думал, звезды и солнце — для всех, что в Турции, Неаполе, что в России. Бог тоже один для всех.
А его долг, так понимал он, употребить на дело дар Божий. Иноку надобна обитель, зверю — нора, а художнику — весь мир природный.
В России Михаил полюбил писать пейзажи, портреты же купцов, помещиков, гусар писал только по заказу, чтобы заработать деньги.
Миновало лет шесть, прежде чем наш герой, наконец, остановился в своих странствиях и обосновался на краю одного села, весьма живописного. И вспомнил присловье Демидова: "Не ищи в селе, а ищи в себе". Крестьяне его полюбили: кто принесет и поставит на окно крынку молока, кто корзинку с пирогами-шаньгами. Заглядывали, как он рисует, качали головами, смотрели с уважением — пусть малюет.
Иногда кто-нибудь из местных купцов, помещиков присылал за ним тарантас запечатлеть семейство или его главу. Отшельник преображался, надевал запыленный бархатный камзол, туфли с пряжками, чистые штаны и отправлялся писать портрет. Деньги, что ему давали, употреблял на краски.
Зла никому не делал, за то его и любили. А когда выпьет, собирались вокруг, слушали про невиданное и качали головами: верить — не верить? Говорил он про необычайное, и принимали его то ли за фантазера, то ли за дурачка. Как поверить, будто есть на земле город, где сто островов, а вместо дорог — реки и по ним не на телегах, а на лодках ездят? Или в то, что во Франции огромный шар пролетает по небу над городом, а дамы ходят в роскошных шляпах, украшенных птицами. А когда трогательно, с повлажневшими глазами вспоминал он смерть Хемницера в турецкой земле, слушатели слез не вытирали, только грозили кому-то: "У-у, супостаты!"
Показал Михаил портрет величественной дамы царского облика, написанный Виже-Лебрен. Они заохали, заахали: "Кто такая?" А он отвечал: "Королева французская". "Будто и ты сам видал королеву?" — спрашивали недоверчиво. "Видал, и не раз", — отвечал он. "Видал королеву тот, который тутотка с нами живет? Не могет того быть!.. Дядя Миша того, не в своем уме". Мальчишки заглядывали к нему в окно, но ничего, кроме рисунков, разбросанных по лавкам, по столу, не видали. Красочных картин своих он не показывал.
Жил одиноко, но одиноким себя не чувствовал. Проснется утром рано, еще краешек солнца только выглянул, лучик уперся в его щеку. Воздух прозрачен, прохладен, как бывает ранней осенью. Открывает глаза и, словно испугавшись чего, зажмуривается. Совершенно явственно увидел, как раздвинулись стены избы, поднялся потолок, ни деревни под боком, ни говорливых старушек — вокруг лежало прохладное, тихое море. В потолке образовалась пустота, и через нее, он чувствовал, лился буйный поток света. Такие снопы света видал он на иконах в Печорах, но направлялись они на апостолов в день Преображения, на Богоматерь в день Благовещения, а тут — на него!.. Михаил лежал не шевелясь, в страхе и благоговении. Свет овевал его тело и проникал в душу. Мало того, тело стало невесомым и поток света понес его вверх.
Он закрыл глаза в странной дреме, кажется, опять заснул, и новая картина предстала взору. Высоко в небе раскачивалась колыбель, а в ней лежал он, маленький Мишутка. Колыбель крепилась на невидимых постромках, небо голубело и качалось с ним вместе. И нежный голос, будто голос Богоматери, говорил что-то утешительное… Дышалось легко и свободно.
Видения наплывали бессвязно. Как-то увиделась Элизабет. Южный берег, она в греческом одеянии, возле белых колонн, на синем фоне каменистой Греции, и вот уже удаляется мягкой поступью, а остается только белый след, как белая тень.
Михаил вскакивал, хватал краски, карандаши и что-то набрасывал на холсте, на бумаге. В комнате царил беспорядок — спутник художников всех времен, солнце освещало этот ералаш, но хозяин ничего не замечал. Часами не отходил от мольберта, придирчиво оглядывал, что-то подчищал или переписывал. Бился над тем, чтобы главный цвет преобладал над всеми остальными, но в гармонии, как у итальянцев. Искал темный цвет, в котором не было черноты, а была бы как бы погашенность…
На холсты выплескивалось все, что запало в сердце в дальних странствиях. Писал своим стилем, не приятным, как у Элизабет, а совсем иным, чтобы была и красота, и грубые проявления жизни.
Как-то раз привиделась ему картина: на фоне закатного багрового неба стоит великан и держит в руках свою отрубленную голову. Должно быть, отозвался 1789 год. А в другой раз увидел, как по небу медленно перемещались густые белорозовые облачка, вдруг они потемнели и превратились в четырех темных монахов, степенно шествовавших на взгорок Печорской обители.
С удовольствием написал деревенскую бабку Марью, та глянула — и давай хохотать:
— Ну, щеки красные, еще куда ни шло, они у меня сызмальства играли. А глаза-то, глаза экие синие да молодые, от-куль ты их взял? Такой синевы и по осени в реке не бывает, что я тебе, молодая?
— Конечно, молодая! — улыбнулся художник.
Михаил много бродил, исследуя окрестные земли. Однажды он дошел до берега неведомой реки. Мужики назвали ее Чепца. Один из них сказал: "Хочешь, бери лодку и плыви дальше, только там она опасная. Река Белая — она сердитая. Держись ближе к берегу, будь осторожнее. Бог в помощь". Они расстались. Холщовая сумка с мольбертом и красками висела у него на плече, наконец-то здесь, в уединении, он может писать в цвете…
Шли годы. Михаил жил все так же уединенно — художником-монахом. Все так же уважали и подкармливали его крестьяне.
Только случилось однажды, что не выходит из избы дядя Михайло. И день, и два, и три нет его. В окно заглянули — никого. Молва пошла по селу: может, заболел, на печи лежит? Открыли дверь, она без замка, вошли в сени, а там пучки каких-то трав с потолка спускаются. Осторожно в комнату заглянули, на полати, на печь — нет мужика. Зачесали пуще прежнего в затылках и призадумались: "Да-а, однако, может, уехал кому портрет лица делать?"
Прошла неделя, вторая — нет его. Опять в комнату взошли. Ни красок, ни холстов не видать, только листы, листы с рисунками. Мальчонка один наткнулся в углу на большой сверток, развернули его и ахнули.
— Кортыны! — сказала бабка Марья.
Потащили на улицу — смотреть. Хоть и к вечеру было дело, однако солнце так и выпялилось на картины. Одну развернули и ахнули.
Раковина розовая! Только что у ей внутри? Вроде человек, голова… Да это он сам, Михайло, только без бороды… чудно.
Развернули второй огромный холст: синее небо, а по нему из центра в сторону ровненько так, будто по нитке, облачка малые аккуратно в стороны расходятся. А на каждом облачке головки человеческие, и у каждой выражение лица печальное, смертное и глаза закрыты. Видали бабы ангелов в церквах, только личики у них детские, светлые, а тут… Господи прости! А внизу-то, посередке, дак топор… Уж не тот ли, чем головы рубили у Парижу?
Была там и такая удивительная "кортына": люди идут друг за другом, кто с палкой, кто за другого держится, а впереди белолицая девица; и идут они по обрыву, вот-вот упадут, знать, слепые.
И еще картина красоты несравненной: круглое синее озеро, темно-зеленый лес, заходящее малиновое солнце, а на берегу стоит огромный лось и глядит на солнце. Один мужик не выдержал, взял кисть, обмакнул в белую краску и изобразил на озере белого лебедя или что-то сходное с лебедем и забрал картину себе.
Иные картины в черных линиях, а посередке закрашены: девка пляшет, а лица не видно… Мужик сидит, голову подперев рукой, и опять лица нет…
Дивились мужики и бабы, а как увидали великана с отрубленной головой в руках — так и порешили: знать, не в своем уме был наш Михайло. Во как по чужим-то краям шастать.
Что, однако, делать? Ждали его, ждали, искали его, искали, а он как в воду канул. Может, утоп? Может, злые разбойники невинную душу загубили?.. А может, на крыльях взлетел? Или же на коне ускакал?..
Мужики думали-гадали, что делать-то с его добром?
Кто-то взял себе иконы с изображением Богоматери, кто-то — небо и льющийся с него свет. Кое-какие рисунки на стенках у себя прикрепили. Даже соседскому помещику две штуки отдали. А прочее, особенно страшное, вынесли к реке и подожгли — от греха подальше.