Опавшие листья (Короб первый) — страница 21 из 28

Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей, и «столп дома» — у дома.


* * *

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ну, что же, придет и вам старость, и так же будете одиноки.

Неинтересны и одиноки.

И издадите стон, и никто не услышит.

И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.

(колесо судеб; поколения).



* * *

Да они славные. Но всё лежат.

(вообще русские).



* * *

Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха. Государство есть сила. Это — его главное.

Поэтому единственная порочность государства — это его слабость. «Слабое государство» — contradictio in adjecto.[193] Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто «нет».

(прислонись к стене дома на Надеждинской).[194]



* * *

До 17-и лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.

С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.

(к истории русской революции).



* * *

В энтузиазме:

— Если бросить бомбу в русский климат, то, конечно, он станет как на южном берегу Крыма!

Городовой:

— Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.

(наша революция).



* * *

Человек живет как сор и умрет как сор.


* * *

Литературу я чувствую, как штаны. Так же близко и вообще «как свое». Их бережешь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!

Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр. вне «своей комнаты».

(рано утром, встав).

«Знаю» мое о ней — только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, — и происходит все.

Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как все устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне все равно.

Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.


* * *

Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.


Я боюсь, среди сражений

Ты утратишь навсегда

Нежность ласковых движений,

Краску неги и стыда.[195]


Мой идеал — Передольский[196] и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.

(на клочке бумаги, где это было записано, Верунька — VII кл. Стоюниной,[197] вся в пафосе и романтизме, приписала:)

«Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты, с твоей душой мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение».

Интересно, что думают ребятишки о своем «папе». Первое «Уедин.», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками, — и часто возражениями. Я не знал кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражен, узнав, что это — она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!


* * *

Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора — в его кончике языка.

Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это — справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.

(21 ноября, в праздник Введения.

Любимый мой праздник, — по памяти

милой Введенскои церкви в Ельце).


* * *

Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.

Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. «Собирай книги и уходи». И рад был бы, чтобы кто-нибудь «наказал», «оставил без обеда». Но никто не накажет. Ты — вообще никому не нужен. Завтра будет «урок». Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.


* * *

…а все-таки «мелочной лавочки» из души не вытрешь: все какие-то досады, гневы, самолюбие; — и грош им цена, и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.

(на уединенной прогулке).



* * *

Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.

Провожал и староста соборный, он же и городской голова.

Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.

Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.

Опустили в землю и поехали домой.

(воспоминание).



* * *

Мамаша томилась.

— Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу.

Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома). Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

— Да ведь я ж ее две недели тому исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях:

— Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

— Так ведь две недели! — повторил он громче и с неудовольствием. — Чего ей еще?

Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.

(в 1869 или 1870 году).



* * *

«Буду в гробу лежать и все-таки буду работать».

Как отчеканено.

И, едва стоя на ногах, налила верно, — ни жидко, ни крепко, — мне чаю.

(за завтраком).

Но это — «и в гробу работаю» — вся ее личность.

(8 ноября).

— «Душа еще жива. Тело умерло».

(через 2 часа, когда брела к Тане в комнату,

на слова мои: «Куда ты, легла бы». 8 ноября).



* * *

В один день консилиум из 4-х докторов: Карпинский, Куковенов,[198] Шернваль,[199] Гринберг.[200] И — суд над «Уединенным». Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя — чтобы отбросить всю эту чепуху. «У нас есть свое Habeas corpus[201] — право всякого русского просить защиты лично у Государя» (замечательные слова Рцы).

(10 ноября, суббота).



* * *

Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное — моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.

Я каменный.

А камень — чудовище.

Ибо нужно любить и пламенеть.

От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только «выходя из себя» внимателен к «другу» и ее болям) и «грехи».

В задумчивости я ничего не мог делать.

И, с другой стороны, все мог делать («грех»).

Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.

(7 декабря 1912 г.).



* * *

Грубость и насилие приносит 2 % «успеха», а ласковость и услуга 20 % «успеха».

Евреи раньше всех других, еще до Р. X., поняли это. И с тех пор всегда «в успехе», а противники их всегда в «неуспехе».

Вот и вся история, простая и сложная.

Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего, — я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются. В торговле, в богатстве, в чести — вот когда они начинают все это отнимать у других.


* * *

Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает, и даже все «запрещает», что оно «рассчитано на маленьких».

«Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нем на самое маленькое». — Система с расчетом «на маленькое» и есть чиновничество.

(на повестке на «Вечер Полонского»).


* * *

Заранее решено, что человек не гений. Кроме того, он естественный мерзавец. В итоге этих двух «уверенностей» получился чиновник и решение везде завести чиновничество.


* * *

Если государство «все разваливается», если Церковь «не свята», если человеку «верить нельзя», то тут, здесь и там невольно поставишь чиновника.

(на повестке на «Вечер Полонского»).



* * *

Все «казенное» только формально существует. Не беда, что Россия в «фасадах»: а что фасады-то эти — пустые.

И Россия — ряд пустот.

«Пусто» правительство — от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь — пусты и университеты.

Пусто общество. Пустынно, воздушно.

Как старый дуб: корка, сучья — но внутри — пустоты и пустоты.