Опавшие листья (Короб первый) — страница 22 из 28

И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска — дело, а в том, что нет сопротивления им.


* * *

Эгоизм партий — выросший над нуждою и страданием России: — вот Дума и журнальная политика.


* * *

Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно. Церковь мне неизмеримо больше нужна, чем литература (совсем не нужна), и духовенство все-таки всех (сословий) милее. Но, среди них умирая, я все-таки умру с какой-то мукой о них.

Иван Павлович погладит по щеке, улыбнется, скажет: «Ну, ничего…» Фл. посмотрит долгим взглядом и ничего не скажет. Дроздов скажет: «Давайте я вас исповедую». Все-таки это не «лекция потом» Кусковой,[202] не реферат обо мне Философова и не «венок от редакции».

(встав рано поутру. 9 декабря).



* * *

То, что есть, мне кажется невероятным, а чего «нет», кажется действительным.

Отсюда свобода, мука и ненужность (своя).

(рано утром встав).



* * *

Когда человек спит, то он, конечно, «не совершает греха». Но какой же от этого толк?

Этот «путь бытия» утомителен у русских.

(на извозчике).



* * *

Греху и преступнику заготовлена такая казнь, какой люди не придумают.

(на извозчике: 14 мая — о тоске молодежи).



* * *

Еврей всегда начинает с услуг и услужливости и кончает властью и господством.

Оттого в первой фазе он неуловим и неустраним. Что вы сделаете, когда вам просто «оказывают услугу»? А во второй фазе никто уже не может с ним справиться. «Вода затопила все».

И гибнут страны, народы.

(за набивкой табаку).



* * *

Умер Суворин: но кругом его — дела его, дух его, «всё» его. Так же шумит типография, и шумит газета, и вот-вот, кажется, «сходить бы с корректурой наверх» (в кабинет, «к самому»).

А нет его. «Нет», — и как будто «есть». Это между «нет» и «есть» колебание — какое-то страшное. Что-то страшное тут.

Даже еще увеличивает ужас смерти и отвратительное в ней. «Человек как будто с нами»: это еще гораздо ужаснее, чем «его более нет». — В «его более нет» — грусть, тоска, слезы; тут — работа продолжается, и это отъемлет у смерти ее грусть, ее тоску, ее смысл, ее «всё».

«Человек как будто не умирал»: и это до того страшно и чудовищно для того, кто ведь действительно умер и ему только то одно и важно, что его более нет и он перешел в какую-то новую действительность, в которой «газет уже во всяком случае нет».

И оставлен нами, суетящимися, «совсем один» в этой страшной новой действительности.

(за нумизматикой).



* * *

«Спор выяснить истину», напр. спор Юркевича с Чернышевским.[203] Спор Пуришкевича и Милюкова доводил даже до оплеух: это уже небесная истина.

(об аксиоме 60-х годов).



* * *

Это во 2-й раз в моей жизни: корабль тонет — а пушки стреляют.

1-й раз было в 1896-7-8 году: контроль, чванливо-ненавидяще надутый Т. И. Ф.,[204] редакции «своих изданий» (консервативных), не платящие за статьи и кладущие «подписку» на текущий счет, дети и жена и весь «юридический непорядок» около них, в душе — какая-то темная мгла, прорезаемая блёсками гнева: и я, «заворотив пушки», начал пальбу «по своему лагерю» — всех этих скупых (не денежно) душ, всех этих ленивых душ, всех этих бездарных душ.

Пальбу вообще по «хроменьким, убогеньким и копящим деньжонку», по вяленьким, холодненьким и равнодушным.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Кроме «друга» и ее вечной молитвы (главное), поворот «вправо» много был вызван Н. Р. Щ., Фл. и Цв.

— «Эти сами всё отдали». И я с хр-вом нравственно примирился. Нравственное-то расхождение, за которым уже потом я нашел и метафизическое расхождение, и было главное.

(за занятиями).



* * *

М. б., я всю жизнь прожил «без Руси» («идейные скитания»), но хочу умереть с Русью и быть погребенным с русскими.

Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен.

(Прочтяв «Колоколе» об ужасном погребении Шуваловского) — на еврейском кладбище по еврейскому обряду, он всю жизнь считался православным). (2 ноября 1912, в ват…).


* * *

Линяет, линяет человек. Да и весь мир в вечном полинянии. С каждым кусочком хлеба в нас входит новый кусочек тела: и мы не только едим, но и съедаем самих себя, сами себя перевариваем и «извергаем вон»… Как же нам оставаться «все тем же».

Самые планеты движутся, все уклоняясь от прямой, все отступая от вчерашнего пути. «По планете — и человек».

Клонимся, жмемся… пока — умрем!

И вот тогда уже станем «несгибаемы» и «без перемен»…

(13 декабря 1912 г.).



* * *

Да, если семя — грязь, то, конечно, «он запачкал ее».

Грязь ли?

Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница: а семя человека, по-видимому, человек?

Так он дал ей человека? Конечно — это ребенок от него. Так почему же говорят — «это грязь», и «он запачкал ее»?

Не понимаю.

(13 декабря 1912 г.).



* * *

Цивилизация не на улицах, цивилизация в сердце.

Т. е. ее корень.


* * *

«Услуги» еврейские как гвозди в руки мои, ласковость еврейская как пламя обжигает меня.

Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо, обвеянный этой ласковостью, задохнется и сгниет мой народ.

(на письме Г-а об евреях. 28 декабря).

Ибо народ наш неотесан и груб. Жёсток. Все побегут к евреям. И через сто лет «все будет у евреев».


* * *

К 57 годам я достиг свободы книгопечатания. Свобода печати состоит в том, если книги окупают стоимость своего издания. До «Итал. впечатл.»[205] все было в убыток, и издавать значило разоряться. Конечно, я не имел «свободы пера» и «свободы духа» и вообще никакой свободы.

Но теперь я свободно показываю кулак. Книжки мои — не знаю, через кого, как — быстро раскупаются сейчас по выходе в нескольких сотнях экземпляров и в течение 2-х лет (срок типографских счетов, по условию) окупают сполна всё.

И теперь мне «читателя» не нужно и «мнения» не нужно. Я печатаю что хочу — душа моя свободна.

(за табаком).



* * *

Бог мой, Вечность моя: отчего Ты дал столько печали мне?


* * *

Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей?

Своей бездумностью. И «думки» летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет «копаешься». Душа тогда свободна, высвобождается. «Механизм занятий» (в нумизматике) отстранил душевную боль (всегда), душа отдыхает, не страдает. И, вылетев из-под боли, которая подавляет самую мысль, душа расправляется в крыльях и летит-летит.

Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнейшие ночные часы.

(за нумизматикой).



* * *

Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича).[206] «Душа нараспашку», тон «под мужичка» или «под мастерового», — грубит, шутит, балагурит, «распахивайтесь, господа». Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается «в дружбу». А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это «хорошее общество» и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы «во какие», а жена ходит в русском платочке.

(замусоренный демократ).



* * *

Без телесной приятности нет и духовной дружбы. Тело есть начало духа. Корень духа. А дух есть запах тела.


* * *

У Рцы в желудке — арии из «Фигаро», а в голове — великопостная «Аллилуйя». И эти две музыки сплетают его жизнь.

Единственный, кого я встретил, кто совместил в себе (без мертвого эклектизма) совершенно несовместимые контрасты жития, звуков, рисунков, штрихов, теней; идеалов, «пáмяток», грез. По «амплитуде размаха» маятника это самый обширный человек из мною встреченных в жизни.

А не выходит не только на улицу, но даже в палисадник при доме.

(на обороте транспаранта).



* * *

Язычество есть младенчество человечества, а детство в жизни каждого из нас — это есть его естественное язычество.

Так что мы все проходим «через древних богов» и знаем их по инстинкту.


* * *

Собственно нравственность (не в книжно-теоретическом значении, а в житейском и практическом) есть такая вещь, о которой так же не говорят, как о воздухе или кровообращении, «нужны ли они»? Можно ее отрицать, но пока дело не коснулось нас и жизни. Вот, напр., все писатели были недобры к К. Леонтьеву, и не хотели ни писать о нем, ни упоминать: то