Опавшие листья (Короб первый) — страница 6 из 28

черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в «новых домах» она не почувствует никакой радости: а как Никита и Акулина «в обновках»[68] (из «Власти тьмы»):

«— Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку!»

Венцом революции, если она удастся, будет великое volo:

— Уснуть.

Самоубийства — эра самоубийств…

И тут Кропоткин с астрономией и физикой и с «дружбой Реклю» (тоже тщеславие) очень мало помогут.


* * *

Есть дар слушания голосов и дар видения лиц. Ими проникаем в душу человека.

Не всякий умеет слушать человека. Иной слушает слова, понимает их связь и связно на них отвечает, Но он не уловил «подголосков», теней звука «под голосом», — а в них-то, и притом в них одних, говорила душа.

Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий «читающий Пушкина» имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто «живого Пушкина не слушает» в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, «такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы», — но не самого его.

Отсюда так чужды и глухи «академические» издания Пушкина, заваленные горою «примечаний», а у Венгерова[69] — еще аляповатых картин и всякого ученого базара. На Пушкина точно высыпали сор из ящика: и он весь пыльный, сорный, загроможденный. Исчезла — в самом виде и внешней форме издания — главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения, — старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского).[70] Или — отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или — его стихи и драматические отрывки в «Северн. Цветах».[71] У меня есть «Борис Годунов» 1831 года и 2 книжки «Северн. Цвет.» с Пушкиным; и — издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты.

В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется «издавать» и «изучать» Пушкина и составлять к нему «комментарии». Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь «издатели классиков» не имеют ничего, связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. «Им бы издавать Бонч-Бруэвича, а они издают Пушкина». Универсально начитанный «товарищ», в демократической блузе, охватил Пушкина «как он есть», в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) — как медведь Татьяну в известном сне.[72]

И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным.

К таинственному и трудному делу «издательства» применимо архимедовское Noli tangere meos circulos.[73]


* * *

Душа озябла… Страшно, когда наступает озноб души.


* * *

Возможно ли, чтобы позитивист заплакал?

Так же странно представить себе, как что «корова поехала верхом на кирасире».

И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.

Позитивизм в тайне души своей или точнее в сердцевине своего бездушия:


И пусть бесчувственному телу[74]

Равно повсюду истлевать.


Позитивизм — философский мавзолей над умирающим человечеством.

Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!


* * *

Как увядающие цветы люди.

Осень — и ничего нет. Как страшно это «нет». Как страшна осень.

(на извозчике).



* * *

Тяжелым утюгом гладит человека Б.

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

И расправляет душевные морщины.

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

Вот откуда говорят: бойся Бога и не греши.

(на извозчике ночью).


* * *

Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества…

Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены…

Что же тут молодежь танцует на горбе? «Мы — последние», всё — «мы», всё — «нам».

Ну, танцуйте, господа.

(за нумизматикой)



* * *

На «том свете» мы будем немыми. И восторг переполнит наши души.

Восторг всегда нем.

(за набивкой табаку).



* * *

Все жду, когда Григорий Спиридонович П-в[75] напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек.

Конечно, Короленко — более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания, — под грациозной вуалью: «История моего современника».[76] Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского:[77] мог бы иметь и Барклай-де-Толли. Отчего «нашим современникам» не соединить в себе полководца и жизнеописателя, — так сказать, поместить себе за пазуху «Михайловского-Данилевского» и продиктовать ему все слова.

— «Мне Тита Ливия не надо», — говорят «современные» Александры Македонские. «Я довольно хорошо пишу, и опишу сам свой поход в Индию».


* * *

Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ:

— Ну, что же, господа… т. е. отцы духовные… холодно везде в мире… Озяб… и пришел погреться к вам… Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас, закрываю глаза на севрюжину… Все по слабости человеческой, может быть временной. Фарисеи вы… но сидите-то все-таки «на седалище Моисеевом»:[78] и нет еще такого седалища в мире, как у вас. Был некто,[79] кто, обратив внимание на ваше фарисейство, столкнул вас и с вами вместе и самое «седалище»… Я наоборот: ради значения «седалища», которое нечем заменить, закрываю глаза на вас и кладу голову к подножию «седалища»…


* * *

Если Философову случится пройти по мокрому тротуару без калош, то он будет неделю кашлять: я не понимаю, какой же он друг рабочих?

Этак Антихрист назовет себя «другом Христа», иудей — христианина, папа — Антихриста, а Прудон — Ротшильда. Что же это выйдет? Мир разрушится, потеряет грани, связи; ибо потеряет отталкивания. Необходимые: ибо самые связи-то держатся через отталкивания. Но мир ничего, впрочем, не потеряет, ибо все они, от Философова до папы, именно только «назовут» себя, а дело останется, как есть: папа — враг Антихриста, а Антихрист — его враг, и Философов — враг плебса, а плебс — враг Философова. А «говоры» — как хотите.

Вот уж, поистине — речи, в которых «скука и томление духа» (Экклез.).[80]

Не язык наш — убеждения наши, а сапоги наши — убеждения наши. Опорки, лапти, смазные, «от Вейса».[81] Так и классифицируйте себя.


* * *

Русский «мечтатель» и существует для разговоров. Для чего же он существует. Не для дела же?

(едем в лавку).



* * *

Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом; но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений неподражаем и не подражает.

Одно и другое — талант, и не более чем талант, — вытекает из их связи с Божеством. «По связи этой» никто не лишен некоторой талантливости, как отдаленного или как теснейшего отсвета Божества. Но, с другой стороны, все и принадлежит Богу. Евреи и сильны своим Богом и обессилены им. Все они точно шатаются: велик — Бог, но еврей, даже пророк, даже Моисей, не являет той громады личного и свободного «я», какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители — какие-то «часовщики-починщики». Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. «Ширь» и «удаль», и — еврей: несовместимы. Они все «ходят на цепочке» перед Богом. И эта цепочка охраняет их, но и ограничивает.


* * *

О Рылееве,[82] который, — «какая бы ни была погода, — каждый день шел пешком утром, и молился у гробницы императора Александра II», — при коем был адъютантом. Он был обыкновенный человек, — и даже имел француженку из балета, с которой прожил всю жизнь. Что же его заставляло ходить? кто заставлял? А мы даже о родителях своих, о детях (у нас — Надя на Смоленском) не ходим всю жизнь каждый день, и даже — каждую неделю, и — увы, увы — каждый месяц! Когда я услышал этот рассказ (Маслова?) в нашей редакции, — я был поражен и много лет вот не могу забыть его, все припоминаю. «Умерший падишах стоит меньше живой собаки», прочел я где-то в арабских сказках, и в смысле благополучия, выгоды умерший «освободитель» уже ничем ему (Рылееву) не мог быть полезен. Что же это за чувство и почему оно? Явно — это