Опавшие листья (Короб второй и последний) — страница 17 из 42

«Писал против своего убеждения».

Никогда.

Если я писал с «хочется» (мнимый «разврат»), то ведь что же мне делать, если мне «хотелось»?

Не потащите же вы корову на виселицу за то, что ей «хотелось».

И если «лгал» (хотя определенно не помню), то просто в то время не хотел говорить правду, ну — «не хочу и не хочу».

Это — дурно.

Не очень и даже совсем не дурно. «Не хочу говорить правды». Что вы за дураки, что не умеете отличить правды от лжи; почему я для вас должен трудиться?

Да и то определенной лжи я совсем не помню.

Правда, я писал однодневно «черные» статьи с эс-эрными. И в обеих был убежден. Разве нет 1/100 истины в революции? и 1/100 истины в черносотенстве?

Но зачем в «правом» издании и в «левом»?

По убеждению, что правительство и подумать не смеет поступать по «правым» ли, по «левым» ли листкам. Мой лозунг: «если бы я был Кое-кто, то приказал бы обо всем, не исключая „Правительственного Вестника“:

— В мой дом этих прокламаций не вносите.

Я бы уравнял „Русское Знамя“ и какую-нибудь „Полярную Звезду“.

— Этих прокламаций мне не надо.

Как сметь управлять „по 100 газетам“, когда не подали голоса 100 000 000 людей (мужики, вообще не „имущие“)? не подали бабы? чистые сердцем гимназисты?

Подали, извольте, „люди с пером“.

Я бы им такое „чиханье“ устроил, что не раскушались бы.

Правительство должно быть абсолютно свободно. И особенно — от гнета печати. Разумеется, в то же время оно должно быть чрезвычайно строго к себе.

Но — по своему убеждению и своим принципам.

А то:

— Баян говорит.

— Григорий Спиридоныч желает.

— Амфитеатров из-под Везувия фыркает. Скажите, пожалуйста, какая „важность“? Как же им не фыркать, не желать и не говорить, когда есть чернильницы и их научили грамоте.

Не более я думал и о себе.

— Все это ерунда.

Это скромность. Именно что я писал „во всех направлениях“ (постоянно искренне, т. е. об 1/1000 истины в каждом мнении мысли) — было в высшей степени прекрасно, как простое обозначение глубочайшего моего убеждения, что все это „вздор“ и „никому не нужно“: правительству же (в душе моей) строжайше запрещено это слушать.

И еще одна хитрость или дальновидность — и, м. б., это лучше всего объяснит, что я сам считаю в себе притворством. Передам это шутя, как иногда люблю шутить в себе. Эта шутка, действительно, мелькала у меня в уме:

— Какое сходство между „Henri IV“ и „Розановым“?

— Полное.

Henri IV в один день служил лютеранскую и католическую обедню и за обеими крестился и наклонял голову. Но Шлоссер, но Чернышевский, не говоря о Добчинском-Бокле, все „химики и естествоиспытатели“, все великие умы новой истории — согласно и без противоречий — дали хвалу Henri IV за то, что он принес в жертву устарелый религиозный интерес новому государственному интересу, тем самым, по Дрэперу, „перейдя из века Чувства в век Разума“. Ну, хорошо. Так все хвалили?

Вот и поклонитесь все „Розанову“ за то, что он, так сказать „расквасив“ яйца разных курочек — гусиное, утиное, воробьиное — кадетское, черносотенное, революционное, — выпустил их „на одну сковородку“, чтобы нельзя было больше разобрать „правого“ и „левого“, „черного“ и „белого“ — на том фоне, который по существу своему ложен и противен… И сделал это с восклицанием:

— Со мною Бог.

Никому бы это не удалось. Или удалось бы притворно и неудачно. „Удача“ моя заключается в том, что я в самом деле не умею здесь различать „черного“ и „белого“, но не по глупости или наивности, а что там, „где ангелы реют“, — в самом деле не видно, „что Гималаи, что Уральский хребет“, где „Каспийское“ и „Черное море“…

Даль. Бесконечная даль. Я же и сказал, что „весь ушел в мечту“. Пусть это — мечта, т. е. призрак, „нет“. Мне все равно. Я — вижу партии и не вижу их. Знаю, что — и ложны они и что — истинны. „Прокламации“.

„Век Разума“ (мещанская добродетель) опять переходит в героический и святой „Век Порыва“: и как там на сгибе мелкий бес подсунул с насмешкой „Henri IV“, который цинично, ради короны себе, на „золотую свою головку“ — надсмеялся над верами, где страдали суровый Лютер и великий Григорий I (папа), — так послал Бог в этот другой сгиб человека, сердце которого так во всем перегорело, ум так истончился („О понимании“) в анализе, что для него „все политические истины перемешались и переплелись в ткань, о которой он вполне знает, что она провиденциально должна быть сожжена“.


* * *

У нас нет совсем мечты своей родины.

И на голом месте выросла космополитическая мечтательность.


У греков есть она. Была у римлян. У евреев есть.

У француза — „chére France“, у англичан — „старая Англия“. У немцев — „наш старый Фриц“.

Только у прошедшего русскую гимназию и университет — „проклятая Россия“.


Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии „ниспровержения государственного строя“.

Щедрин смеялся над этим. „Девочка 16-ти лет задумала сокрушение государственного строя. Хи-хи-хи! Го-го-го!“

Но ведь Перовская почти 16-ти лет командовала 1-м марта. Да и сатирик отлично все это знал. — „Почитав у вас об отечестве, десятилетний полезет нá стену“.


У нас слово „отечество“ узнается одновременно со словом „проклятие“.


Посмотрите названия журналов: „Тарантул“, „Оса“. Целое издательство — „Скорпион“. Еще какое-то среднеазиатское насекомое (был журнал). „Шиповник“.

И все „жалят“ Россию. „Как бы и куда ей запустить яда“.

Дивиться ли, что она взбесилась.


И вот простая „История русского нигилизма“


Жалит ее немец. Жалит ее еврей. Жалит армянин, литовец. Разворачивая челюсти, лезет с насмешкой хохол.

И в середине всех, распоясавшись, „сам русский“ ступил сапожищем на лицо бабушки-Родины.

(за шашками с детьми).


* * *

Я учился в Костромской гимназии, и е 1-м классе мы учили: „Я человек хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра“. Потом — позвонки.

Только доучившись до VI класса, я бы узнал, что „был Сусанин“, какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:

…не видно ни зги!»

…вскричали враги.

И сердце замирало от восторга о Сусанине, умирающем среди поляков.

Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до IV-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.

Потом Симбирская гимназия (II и III классы) — и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили — «3600 верст», да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан — Свияга.

Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем! Даже странно было бы сравнивать «Минина и Пожарского» с Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, — скучные мещане «нашего закоулка».

Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского», — и, собственно, за то, что они не написали никакой великой книги, вроде «Истории цивилизации в Англии».

Потом университет. «У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум». Там — римляне, у русских же — Чичиковы.

Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии «ниспровержения существующего строя».


В основе просто:

Учась в Симбирске — ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах — Аксаковых, Карамзине, Языкове; о Волге — там уже прекрасной и великой.

Учась в Костроме — не знал, что это имя — еще имя языческой богини; ничего — о Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Феодоровской Божией Матери — ничего.

Учась в Нижнем — ничего о «Новгороде низовые земли», о «Макарии, откуда ярмарка», об Унже (река) и ее староверах.

С 10-ти лет, как какое-то Небо и Вера и Религия:

«Я человек хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба» или, наоборот, черт бы их брал, черт бы их драл.

Да, еще: учили, что та кость, которая есть берцовая, и называется берцовою.



Представьте, как если бы годовалому ребенку вместо материнской груди давали, «для скорейшего ознакомления с географией», — кокосового молока, а девочке десяти лет надевали бы французские фижмы, тоже для ознакомления с французской промышленностью и художеством. «Моим детям нет еще одиннадцати лет, но они уже знают историю и географию».


И в 15 лет эти дети — мертвые старички.


* * *

…пока еще «цветочки»: погодите, русская литературочка лет через 75 принесет и ягоды.

Уже теперь Фаресов, «беллетрист-народник», предложил поскорее, для утешения в горести, «принять в хорошую христианскую семью» немецкую бонну, которая, читая со свечой роман ночью, зажгла пожар, и когда горела 9-летняя Тамарочка Ауэр, то она вытаскивала свои платья и оставила без помощи горевшую Тамарочку. Фаресов, биограф Лескова, написал (в «Петербургской газете»):

«Это она, бедная, растерялась. Ее скорее надо утешить».

Я бы ему предложил пожертвовать от себя этой гувернантке 25 р. Даю честное слово, что не дал бы.

О гувернантке же двоюродная тетя Тамарочки (Васина учительница) рассказывала, что она уже поступила на место и что получила страховую премию за белье свое, которое якобы сгорело, а оно на самом деле было в стирке и, конечно, было благополучно ей возвращено, а она показала его сгоревшим.

Да: но она 1) немка, 2) труженица, 3) интеллигентка. А что такое Тамарочка? Она только кричала, увидев пылающую комнату: «Бедный папочка! — все сгорит, и когда он вернется (из-за границы), он ничего не найдет».

Он не нашел дочери. Вечная память. Еще: она нередко у этой бонны целовала руку, как дитя неразумеющее, и ее от этого отучали. Она была страшно нежна к окружающим.