оттого, что обрезаны — чувствуют себя новобрачными.
Ну а «новобрачные» и в хибарке веселы (оптимизм евреев).
Все это, когда больна жена, — просто ненужно. Неинтересно. «Не хочу смотреть». Не думаю.
Христос и вошел в это «не думаю». Это — еще вера: в той печали, когда всякая вера темна.
Вот как здесь надо молиться…
Научил.
Так ли?
Дорогое, дорогое для меня письмо. Кто-то «аукается» — все, что нужно писателю:
«Читаю „Уединенное“ и „Опавшие листья“ с жадностью день и ночь. Местами — с внутренним трепетанием. Так все важно и значительно. Сижу давно в колодце добровольно: толчея противна. Думаешь, думаешь такие вещи и усомнишься: не от глупости ли и мерзости ли моей так думаю? И вдруг голос из далекого колодца. Отрадно. И хочется сказать: спасибо.
Люблю вашу Таню. Целую книгу про нее хочется прочитать.[42] А что „друг“ у вас — завидую. У меня нет. Верно, я и не заслуживаю.
И относительно пола и Бога, в нем открывающегося, — не так у меня вышло. Раньше, до опыта, — именно по-вашему все представлялось. Была горячая вера в это, и проповедь, и поношение со стороны „христиан“. Опыт наступил, во имя этой веры. И… ничего, Бог сокрыл лицо Свое. В этом не открылся.[43] А ведь „по любви“. Почему так вышло — не знаю. И осталась — тоска по „душе тела“ и „душе мира“ [у вас].
Не дается.
Ребенок… В этим теперь все. Но это уже другое. В нем Бог открывается, но не в радости, а в страдании, когда смерть хочет его отнять, а я цепляюсь за Бога.
Пол меня обманул. Уже, кажется, ухожу из возраста пола. Не пришлось Бога увидеть.
Душу мира чую в красоте, в природе, но не входит она в меня. Я не член природы. Мысль, одиночество (метафизическое) и грусть.
А я ведь женщина.
З. Ш.
Р. S. Каждую вашу строчку читаю с жадностью и ищу в ней „Розановщины“. Когда нет — когда не по-„Розановски“ написано, — думаю: это так написал, „так…“ (?).
Будет ли „Таня“ такая, как „мама“? Или она слишком усердно училась у Добиаш и по Випперу?[44]
Секрет „мамы“ в том, что она училась дома, где, верно, есть киот и сундучки, в церкви… И так прочно этому училась, что если и попала в гимназию — не испортилась.
P.P.S. Самое лучшее (для меня) на стр. 447-49 „Опав. лист“. Вот так и я узнала Его. А Иегову не знаю».
Вот сидящим-то «по колодцам» мне и хочется говорить. А базару — ничего.
Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит «в облегчение»… В «облегчении» он преобразуется из человека в свинью, и тогда «бьет посуду», «гадит хлев», «зажигает дом». Это революция.
Умиравшие от голоду крестьяне (где-то в Вятке) просили отслужить молебен. Но студенты на казенной стипендии, естественно, волнуются.
А всего больше «были возмущены» осыпанные золотом приближенные Павла 1-го, совершившие над ним известный акт. Эти — прямо негодовали. Как и гвардейцы-богачи, высыпавшие на Исаакиевскую площадь 14-го декабря. Прямо страдальцы за русскую землю.
Какая пошлость. И какой ужасный исторический пессимизм.
Как объясняется роковое, черное, всемирное: «нужно несчастье». Оно объясняется из какого-то врожденно-сущего — в «закваске» мира — неблагородства.
Страдаем — и лучше.
Счастливы — и хуже.
О, какой это Рок.
20 ноября.
Вася стоял над мамой.
Сегодня ее отвезут в больницу.
Идет в классы.
Вторник.
20 ноября.
Канун Введения.
Лицо ее все сжалось, и послышался вой:
— Детей жалко… Детей жалко… Детей жалко… (несколько раз прерываясь).
— Вчера и Домны Васильевны не было дома, а они вели себя так тихо. И ничем меня не расстроили.
Теперь она не плачет, а как-то воет. И лицо страшно сжимается…
(посвящаю это попу Альбову, — от которого единственно услыхала грубые укоры, им сделанные, пользуясь рясой. Услыхав, только сказала: «Что я ему сделала?»).
Тишина лечит душу.
Но если тишина относится к «концу всего», как сон к смерти, то неужели смерть окончательное излечение?
Что мы знаем о смерти?
О, если бы что-нибудь знали!
(20 ноября, канун «Введения», мамочка легла «для молчания»,
тишины и отдыха в клинику Елены Павловны).
Вселенная есть шествование.
И когда замолкнут шаги — мир кончится.
И теперь уже молчание есть вечерняя заря мира.
В конце всех вещей — Бог.
И в начале вещей Бог.
Он все.
Корень всего.
21 ноября.
Оттуда и пошел этот тон самодовольства, самонадеянности, самомнения и «всех победим», даже «завтра же». Но с миллионом в кармане и вне досягаемости для «III-го отделения» отчего же и не быть в самомнении. С миллионом и, кроме того, с 1000 способностей, если и не глубоких, то очень видных. За этот «гуж», однако, «по примеру» ухватились и студенты с 5-ью рублями в кармане, и нищие курсистки с одной готовностью «любить» и «все отдать» (без дурного намека), и вот им пришлось очень тяжко. Да и способностей таких нет, хотя, м. б., более глубока душа. Пришлось очень тяжко. Русская революция или, скорее, «русский протест» взял в Герцене неверную ноту, слишком высокую ноту, — фистулой и поднявшись на цыпочки пальцев. Но уж нельзя в середине «спустить тон»: получится какофония и невозможное. Так в Герцене, собственно, не зародилась, а погибла русская революция, с тех пор кричащая петушком и топчущаяся на одном месте, с его франтовским лозунгом: «Ни пяди назад!» «Мы, русские, на мéньшем не помиримся».
И едят, бедные, селедочку, запивая водочкой, ночуя с «курсихой», и завтра надеясь проснуться в заре торжествующего социализма.
Общественная политика, роль общества в политике, его сила и значительность в политике, — начнутся тогда только, когда оно почувствует мужество отречься от Герцена, и прежде всего не уважать в нем литератора (отвратительный тон).
Сказать ли наконец истину (которую едва сознают через сто лет), что общественная роль в политике начнется только с момента, когда общество, сняв шапку, поклонится Государю и скажет:
— Ты первенец Земли Русской, а мы — десятые и сотые. Но и сотые, и десятые имеют свой час, свой урок, свою задачу, свою судьбу, свое указание от Бога. Иди, и да будут благословенны пути твои. Но и ты, оглядываясь на своих деток, — благослови тоже наши шаги.
Вот путь Розанова, а не Желябова. Розанов написал книгу «О понимании», и ему можно поверить больше, чем мужичонке, все качества которого заключались в том, что в него была влюблена «генеральша (по отцу) Перовская». Но генеральши иногда и в конюхов влюбляются (Некрасова «Огородник», Фаустина — жена Антонина Пия).
(в постели ночью).
Я сам прошел (в гимназии) путь ненависти к правительству… к лицам его, к принципам его… от низа и до верхушки… — путь страстного горения сердца к «самим устроиться» и «по-молодому» (суть революции), и, след., мне можно поверить, когда в 57 лет (а в сущности, начал еще в университете) я говорю, что в России нельзя ничего сделать без Государя и без веры в него; это во-первых, и вовсе еще не главное: а самое главное, что (не говоря об эмпирических исключениях, которые «простим») Государь есть в точности лучший человек в России, т. е. наиболее о ней думающий, наиболее за нее терпевший (ряд государей, «дипломатические поражения», «конфуз» за отсталость), наиболее для нее работавший (сколько проработал Александр II!), и вместе — покá что — наиболее могущественный что-нибудь для нее сделать. Он есть лучший человек в России и поистине Первенец из всех потому, что самым положением своим и линией традиции («с молоком матери» и «врожденные предрасположения») не имеет всецелым содержанием души никакого другого интереса, кроме как благо России, благо народа, в условиях бессословности и внепровинциальности. Самая выработка такого лица поистине есть феномен и чудо: и, поди-ка, если б его не было, создайте другое лицо, которое бы думало «только о народе, его благоденствии и славе». Так думали герои и святые, — как Перикл: и за то сколько его славят. Славят, собственно, не за успехи (какие особенные успехи у Перикла?), а что вот нашелся же «частный человек», который «всего себя посвятил Отечеству» и у которого вне Отечества не было своей и особой, личной и домашней мысли. Таковы были Перикл, Кимон, и еще немногие, человек семь. Аристид. Но уже Фемистокл не был таким, и не был таким Кромвель, Цезарь, величайшие из «республиканцев». Итак, человек семь всего. Какой же феномен и святое чудо, за веками терпения и страдания, веками покорности и молитвы за царей (вероятно, и гипнотически, магически это действует), русский народ выработал такое учреждение, такую «должность» и «лицо», что как вот новый вступает «в него», он вдруг начинает думать и действовать, «как Аристид и Кимон», т. е. с молитвой только об одном — «как можно справедливее», как можно «лучше стране», и — «ничего мне», «ничего особого и отдельного мне». Царская власть есть чудо. Подите-ка во Франции вот теперь зародите ее, когда раз она исчезла. Только через 500 лет может вновь явиться, — в меньший срок нельзя сделать. Но ошибаться и даже вредить могли и Аристид, и Кимон. Однако в царской власти и через ее таинственный институт побеждено чуть не главное зло мира, которого никто не умел победить и никто его не умел избежать: