— Барин-то наш! Истинный ангелочек!
Было приятно.
Они прошли вместе с ходом в лазарет, вышли на маленький двор, где было темно и волнующе пахло свежестью ночи и мокрым камнем. И когда из темноты двора и коридоров прошли в ярко освещенный зал, наполненный нарядно одетыми людьми, и раздался вдохновенный голос отца Михаила, Феде почудилось, точно он побывал в каком-то другом мире, точно ходил и он с Христом освобождать души грешников, разметал чертей и пришел сюда к людям и кричит восторженную великую весть:
— Тако да погибнут бесы от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением…
"Да, — думает Федя, — было… было… Вот сейчас… И что было?.. Не знаю… Но что-то вошло в меня… И сидит во мне… И радует… И волнует… И всех, всех люблю…"
С замирающим в зале и рождающимся в физическом кабинете веселым пением и, когда умирало оно в нем среди стеклянных шкафов, оно рождалось в церкви и говорило всем: "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ!" — крестный ход разместился по клиросам.
В душной церкви с запотелыми окнами пахло ладаном, духами, паленым волосом. Но никто не чувствовал усталости. Распаренные красные лица были умильно кротки и, когда отец Михаил вышел и наизусть стал говорить слово о милосердии Божием, о радости великому дню, когда он, подчеркивая слова, говорил: "Иже пришел и в шестый… и вдевятый час…" все равно — "вниди в радость Господа Твоего", — невольно улыбались умиленные лица…
Гасли свечи в руках. На улице яснело, и сквозь окна выявились внизу белые панели, камни мостовой. Стал виден фасад розового дома, с булочной Беттхер, сонный, еще не проснувшийся дом для Феди родной, близкий и милый.
Отец Михаил вышел на амвон. Крест со свечами, лилиями и гиацинтами, с которым он ни на минуту не расставался, был в его руке. Он остановился, примолк, обводя взором народ, и сказал тихо, просто и убедительно:
— Христос воскресе!
Встрепенулась вся длинная узкая церковь, и шорохом пронеслось вырвавшееся из сотен грудей: — Воистину воскресе!
И еще, и еще… и было слышно только дружное «воистину» с сильным напором на первое «и», с легким шипением на "с"…
Стали христосоваться. Заутреня кончилась, и отец Михаил сделал перерыв на полчаса. Многие расходились. Большой зал опустел. В нем гасили люстры.
Федя, радостный, взволнованный, вышел из алтаря, где он подавал кадило, и стал протискиваться к родителям. Он издали видел свою маму, самую красивую, самую прекрасную из всех, и отца во фраке с орденом на шее, торжественного и непохожего на обычного папу.
Он видел, как Липочка христосовалась с отцом и голубой бант, точно крылья большой бабочки, колыхался справа налево и слева направо.
По всей церкви раздавались сдержанные голоса: — Христос воскресе!
— Воистину!.. — И поцелуи, то звонкие, сочные, то тихие, мягкие. Махались мужские и женские, старческие и детские затылки справа налево и опять направо в троекратном лобзании.
Ну, Христос воскресе! — перехватила Федю по пути хорошенькая Лиза, — христосуешься с "девчонками"? — Горячие губы встретились с его щекой и, столкнувшись, поцеловали друг друга.
— Ты у меня хороший! — сказала Лиза.
Мама нагнула к Феде завитую голову, и Федя услышал запах ее духов, так напомнивший ему раннее его детство и те вечера, когда мама уезжала в театр и была такая же нарядная и так же от нее пахло… Милая, прекрасная мама… Лучше, красивее всех на свете.
Федя отыскал в углу за печкой старую няню и пошел с нею христосоваться. Было немного стыдно делать это на глазах Теплоухова и Лисенко; но и сладка была победа над своим стыдом…
XIV
Кусковы стояли обедню. Эта пасхальная обедня служилась в гимназической церкви особенно торжественно. Митька разучил для нее литургию верных Чайковского, и знакомые песнопения звучали по-иному. Бубнил и взмахивал орарем, точно крыльями, дьякон, возглашая моления "о благочестивейшем, самодержавнейшем великом Государе Нашем Императоре Александре Александровиче", гремели на Неве пушки и гудели, переливаясь с тонкими подголосками, колокола… За Христом, с его чудесным воскресением, вставала такая прекрасная, непобедимая, сильная и богатая Россия!.. Сладко сжималось сердце у Феди, заливало его теплою любовью к еще невиданному, незнаемому "государю императору" и к прекрасной великой России. Так хотелось ей, милой и родной, "изобилия плодов земных", "времени мирного", так хотелось счастия и спасения "плавающим, путешествующим, недугующим, страждущим, плененным"… и думалось: — нет плененных!..
Когда последние ликующие напевы "Христос воскресе" замерли в церкви и тесным потоком двинулась толпа через зал и коридор на лестницу, Федя впервые почувствовал усталость и голод. Федя вспомнил, что он с утра был на ногах и ничего не ел. "Славно будет разговеться!" — подумал он.
В столовой горели канделябры.
Папа и мама христосовались с Феней и кухаркой Аннушкой, и Федя христосовался с Феней. Она большими свежими губами целовала его в губы и до боли, до зубов прижималась к нему своими крепкими губами. И эти поцелуи странно волновали Федю.
Ждали тетю Катю с вынутой "за здравие" просфорой.
Отец раздал подарки — коробки с шоколадными конфетами.
— Ну, — сказал он, разламывая просфору и раздавая по кусочку всем, — приступим.
— Сначала, — сказала Варвара Сергеевна, — по свяченому яичку с четвергового солью и кулича.
— И налей мне, матушка, чаю. Смерть пить хочется, — сказал Михаил Павлович, наливая себе из маленького графинчика водки, а детям и жене большие рюмки белого вина.
— Екатерина Сергеевна, составите компанию? — сказал он, протягивая графинчик тете Кате.
— Разговевшись, можно, — сказала тетя Катя. Румяная от жары в церкви и волнения Липочка разливала чай.
— Ну, вот и у праздника, — сказал Михаил Павлович, опрокидывая рюмку водки и закусывая яйцом, густо посыпанным серою солью. — И все у нас, слава Богу, по-русски, по-православному… всего хватило. Охо-хо, что-то Бог и дальше подаст?
Заботы о заработке, о растущих детях и растущих с ними потребностях семьи затуманили его лицо. Он налил еще рюмку и, выпивая, сказал:
— A Andre и mademoiselle все еще не вернулись? Не «ндравится» мне это.
Он налил третью рюмку.
— Оставь, — сказала Варвара Сергеевна, — не довольно ли? Тебе вредно.
— Не учи, матушка… Да… Новое поколение… И семьи, и отца, и матери не надо. И церковь ничто. Все не по-нашему…
Но усилием воли он стряхнул черные мысли и примирительно сказал:
— Как прекрасно сегодня пели, Варя. А? Этот Дмитрий Иванович прямо виртуоз. Ему оперным хором управлять.
— И все благолепно было. Отец Михаил так служил, так служил! — сказала Варвара Сергеевна, радуясь, что гроза на сына пронеслась.
— Смотри, не влюбись, матушка. Много вашей сестры бегает за ним.
— Михаил Павлович. Постыдись… Дочь и племянница тут!
— А что же! И им скажу…
— Да ведь он… святой.
— Святой или играет в святого — это дело десятое, а что он вдовец, молодой и красивый, мы это тоже понимаем.
Варвара Сергеевна чувствовала, что отец недоволен Andre и сдерживается, стараясь скрыть нарастающее раздражение. Два раза во время еды он проворчал, ни к кому не обращаясь: "Нигилист… нигилист…"
Было светло, солнце золотило опущенные в столовой шторы, когда разошлись по своим комнатам.
Миша, спавший в одной комнате с Федей, раздеваясь, сказал:
— А ты стоял, как солдат!
И в голосе двенадцатилетнего брата Федя почувствовал насмешку.
"Неужели он не понимает, что это такое?" — подумал Федя, но ничего не сказал.
Он боялся говорить с братом о вере.
Миша лег под одеяло и заснул. Федя не мог заснуть. Тело приятно ныло, и легкая дрожь пробегала по горячим, ноющим у пяток ногам, Федя слышал, как на дворе пели петухи и мяукала кошка на крыше. Маркиз де Карабас беспокойно ворочался в ногах у Феди. Прогремела по двору карета Савиной. Яков с Андреем разговаривали усталыми голосами, стучали по камням лошади. В прихожей задребезжал звонок. Тетя Катя, ковыляя на одну ногу, пошла отворять своему любимцу. Andre и Suzanne, тихо пересмеиваясь на ворчливый доклад тети Кати, прошли на цыпочках по коридору.
По городу задребезжали первые дрожки, когда Федя забылся крепким, счастливым сном человека, который верит.
XV
Уже третий год Andre не ходил к заутрене. В пятом классе гимназии он как-то вдруг охладел к церкви. Он зачитывался только что появившимися, ходившими в рукописных и гектографированных списках философскими творениями графа Льва Толстого и искал новой веры и нового бога. Весь их класс пошатнулся тогда в вере. Церковь с ее обрядами стала стыдна. В классе стали презрительно говорить: «поп» и «батька». Когда наступал урок закона Божьего, четверо евреев, бывших в классе: Алабин, Бродович, Ляпкин и Кап-лан шумно выкидывали книги из ящика и говорили: "Ну вы возитесь теперь со своим попом, а мы пойдем домой…" Было что-то невыразимо обидное, насмешливо-едкое в их словах и особенно в слове «поп», но мальчики молчали. И казалось, что вот сейчас что-то стыдное надо будет делать с кротким, но скупым на баллы батюшкой. И так выходило, что эти четверо темных брюнетов, Каплан еще и курчавый, были выше, умнее, образованнее и культурнее их, христиан.
С этого и пошло. Стало стыдно ходить в церковь, стыдно говеть, исповедоваться и причащаться. По классу ходили неприличные стихи и песенки, с насмешками над религией. Толстый Макрицкий в ожидании батюшки на весь класс декламировал:
— Его преосвященство,
За ним все духовенство,
Все пьют до совершенства —
Умилительно.
Хоть поп и с камилавкой,
Но выпил он с прибавкой,
Катается под лавкой, —
Удивительно.
Когда и сам владыка
Подчас не вяжет лыка,
То мне-то, горемыке, —
Позволительно.
Стихи шли из бурсы. Они казались просто смешными, но с ними шел яд, разрушавший таинственное, Божеское, не земное, снимавший пелену духовной радости и выставлявший житейское. И уже видел Andre, что отец Михаил в учительской курит тонкие папиросы и спорит с учителями с газетой в руках, что он в классе отхаркивается и сочно плюет в плевательницу, что он человек, а не священник, что он — батька, поп, со всеми житейскими повадками.