— Сейчас читать будет Корольковская, — сказала Любовь Павловна.
— А! — точно очнулся от сна Федя. — Что читать? Кто?
— Стихи. Это восходящее светило. В провинции она имела колоссальный успех и сразу получила приглашение сюда. Савина стареет. Она займет ее место.
"Савина стареет, — подумал Федя… — Корольковская будет читать стихи. Вот кончит и уйду. Я еще поспею. Отсюда прямо на набережную. Но сегодня дежурный поручик Крат… Ужасно. Надо идти. Что же меня держит? Почему я не встану и не пойду?"
"Скажи мне: ты любил на Родине твоей?
Признайся, что она была меня милей.
Прекраснее"… — Она была прекрасна! —
Любила ли она, как я, тебя так страстно!"
читала у столика Корольковская.
Федя не слышал ее голоса. Спина Юлии смущала его. Снова, тихонько, из-под полы мундира он достал часы. Надеялся, что ошибся. Может быть, ему показалось, что так поздно. Часы показывали двадцать минут двенадцатого.
— Мне пора. Прощайте, — вялым голосом проговорил он Любови Павловне.
— Идите, идите, — прошептала Любовь Павловна. — Еще опоздаете. Я знаю, как строго. Знаете что, не прощайтесь. Уходите так a l'anglaise (по-английски) — это здесь можно. Все так.
Маленькая теплая ручка Любови Павловны крепко пожала его руку и точно придала ему силы.
Он встал. Юлия повернула к нему голову. Ее глаза смотрели насмешливо. Федя чуть не остался. Краснея от смущения, скрипя смазанными сапогами и оставляя за собою солдатский запах сапожной смазки, он прошел через гостиную и прихожую. С трудом среди груды пальто отыскал свою шинель. Башлык был смят и наполовину выдернут из-под погона. Зеркало было завалено доверху шапками. Дома его всегда оправляла мама, любовно осматривая, все ли у него в порядке. Здесь никого не было. Он расправил как мог башлык и заложил концы за ремень. «Неважно», — подумал он.
Он открыл дверь и побежал вниз по мраморной лестнице, устланной ковром.
Ночной морозный воздух освежил его. Он шел то шагом, то бежал, легко, на носках, проносясь мимо удивленных пешеходов. У него не было денег на извозчика.
Когда он входил в училище, часы под площадкой показывали пять минут первого.
"Опоздал!" — подумал Федя, и душа его упала. Он огляделся в зеркало. Да, неважно. Смятый башлык подогнулся, концы торчали неаккуратно из-под низа ремня.
Поручик Крат в пальто и барашковой шапке, с револьвером и шнуром, дремал на соломенном диване перед конторкой с юнкерскими билетами. При звуке шагов Феди он поднял толстое, красное, опухшее лицо, обросшее молодой бородкой, и внимательно осмотрел юнкера.
— Господин поручик, портупей-юнкер роты Его Величества Кусков является из отпуска до поздних часов, — сказал Федя, вытягиваясь у конторки и держа правую руку у края барашковой шапки, а левой подавая маленький розовый билет.
— До двенадцати? — спросил грубым голосом Крат.
— Так точно, господин поручик.
— Пять минут первого, — сказал поручик. Федя промолчал.
— Явитесь завтра к капитану Никонову, доложите, что опоздали и… и… и, — заикнулся Крат, — весьма неопрятно одеты-с! Ступайте!
Федя четко повернулся кругом и, ступая с носка, вышел из дежурной комнаты.
В голове у него шумело. Он был голоден. Чая у Бродовичей он не пил, постеснялся пройти в столовую, а до ужина не дождался. Мысли неслись разорванными клочками точно тучи после грозы.
Он медленно разделся, расправил и сложил по форме башлык и уложил его под матрац, снес шинель в шинельную, почистил и сложил мундир и новые шаровары, уложил их в конторку, перекрестился на образ, кротко мигавший огнем лампадки за вторым взводом, и лег под одеяло.
Ноги были холодные, щеки горели. Подумал: "Завтра в шесть часов утра вставать. Пять часов сна. Являться к Никонову. Арест или без отпуска. Срам… Старший портупей-юнкер!" Не сладкой показалась ему жизнь, и он тяжело вздохнул и открыл глаза.
В пустом сумраке тонули ряды кроватей со спящими юнкерами. Разнообразный храп сливался в какую-то скучную мелодию. Тоскливо, как тень шатаясь, ходил по длинному коврику дневальный; широко раскрытые глаза его были полны сном.
"Поручик Крат
Твердил стократ,
Что он совсем
Аристократ.
А между тем
Известно нам,
Что он мужик
И хам.
— вспомнил Федя юнкерскую шутку на грубого Крата. — "Бог с ним со всем! Не это важно. А что же? Что?". Встала большая зала с открытым роялем, цветные яркие блики ламп, услышал довольные, сытые голоса и поплыла перед глазами спина Юлии, ослепительно белая, полная жуткого соблазна. Потянулся в постели. Стало страшно… Но вдали в углах ротного помещения вспорхнули тихие голоса: "только не сжата полоска одна, — мрачные думы наводит она!.." — "Эй, ухнем… эй, ухнем!" — отдалось из другого угла. Ожили старые стены. Вступили в бой какие-то светлые духи с духами тьмы, прельщавшими Федю роскошью и сладкой рафинированной жизнью новой аристократии.
… Les chants de'sesperes sont les chants les plus beaux… Стройно пел юнкерский хор старую кадетскую песню:
Все мы готовим себя на служенье
Славной отчизне, отчизне родной!
И блекли краски, погасали огни душной залы, лица румяной черноволосой молодежи тускнели. Жидом рисовался Абрам и жидовкой Соня. Зеленым блеском вспыхнули глаза Юлии на мертвенно-бледном лице. "Ведьма, — подумал Федя. — Ведьма!"… "Точно на шабаше побывал. А ведь ничего худого там не было… ничего. Тонко, изящно, красиво… Только Россия была там позабыта, с несжатыми полосками, с горем крестьянским, с удалою песнею волжского бурлака… Там была — Европа… Там были "мечты королевы", великая французская революция — свобода, равенство, братство. Подняли штору, открыли форточку, сказали: хочешь?.. Все твое. Отрекись от Христа и Родины; прыгай… Золото, бронза, большой бриллиант на пальце Алабина сверкает от пламени свечи, звенит чужими звуками арфа и таинственная Юлия с ослепительной спиной… Хочешь?.. Что тебе Россия? Нищая… Иди с нами… И Ипполит там"…
"Бьет барабан… Ноги нету! Гонять буду! Ать-два… ать-два", точно хлещет под самую душу, подсчитывает штабс-капитан Герцык, — "Подтяните приклад! ать-два!"
…"Les chants desesperes sont les chants les plus beaux… les plus beaux… beaux"… (Песни отчаяния — самые прекрасные песни)
"Долг мой, — говорил Суворов, — Бог… Государь… Отечество… Les plus beaux… beaux… Мазочка Старцев… хороший он… помпон… Поручик Крат твердил стократ… Мама! Помолись за меня!"…
Серым туманом заволокло койки соседей. Не видно спящего рядом правофлангового гиганта Башилова… Темно… ничего… Сон…
… До барабанной повестки…
X
Юлия сидела у Сони.
— Надоело все, — сказала она, бросая третью папиросу в японскую пепельницу с обезьяной, сидящей на краю медного чана.
Она молчала уже четверть часа и курила папиросу за папиросой.
— Действовать надо.
— Что комитет? — спросила Соня.
— Было общее собрание. Выступали Бледный и Герасим.
— Ну… Что надумал Бледный?
— На самого — невозможно. Да и вряд ли правильно. Тогда пятерых повесили, а впечатления никакого. Людей, Соня, нет. Все тряпки. Нытики… Ваши хороши. Но уж слишком экспансивны и опять впечатление не то… Народ не понимает.
— Из крестьян, из рабочих?
— Дело деликатное. Пока его обучишь — передумает. Опять — он зол, пока голоден, а дашь деньги, накормишь — он и не хочет… Прямо отчаяние берет.
— Возьми Ипполита.
— Ну?.. Разве годится?
— Слушай, Юлия, Ипполит в тебя влюблен давно, безумно и безнадежно… Еще гимназистом.
— Ни к чему это, Соня. Такие еще хуже. Он в тюрьме даст сгноить себя, на виселицу с улыбкой пойдет. А вот стать на пути и ловко, отчетливо, убить, а потом скрыться — этого не могут. Попадутся… А там сейчас раскаяние. Исповедь — и всех выдаст. Особенно если жандармский ротмистр попадется опытный, сумеет душу раскрыть.
— Ну, Ипполит не выдаст!
— Все они, Кусковы, неврастеники. Вспомни Andre. Спутался с гувернанткой. Кажется, невелика беда. Влюблен в тебя, ухаживал за кузиной, заблудился между трех сосен, и сейчас: отравление, смерть. Боюсь я и путать Ипполита… Скверно, Соня… Народ благоденствует, серебро и золото ходит по рукам, необыкновенное доверие к правительству. Армия — кремень. Вчера посмотрела на их Федю. Рыцарь! Раскормленный, тренированный рыцарь и в глазах: преданность престолу.
— Вчера его, кажется, пошатнуло. Видала, как уходил. Крался, шатало… Сапоги к полу липли.
— А пахнет как! И не стесняется. Считает, должно быть, шиком. Нет, Соня, таких не свернешь. Он один у них такой, в мать…
— Что же все-таки решили?
— Террор.
— Террор?
— Окончательно и бесповоротно. С прессой сговорились. Убийства будут замолчаны, казни выделены и раздуты… В пределах цензуры, конечно.
— Кого же в первую голову?
— Кого попало. Всех, кто служит проклятому царизму. Хотим начать с Победоносцева, а там губернаторов, командующих войсками, министров, просто генералов. Все равно. Чтобы неповадно было. — Нужно, Юлия, лучших.
— Знаю: не учи. Но лучших-то труднее. Боимся озлобить народ.
— А… клевета?..
Юлия ничего не сказала и снова закурила папиросу.
— Вот таких бы, как я, — щурясь, пуская дым вверх и глядя, как он тает в воздухе у смеющейся синим морем картины, сказала Юлия. — Я в расчете не ошибусь. Думала часто, почему не попробовать. В отдаленном кабинете, разморив ласками, опутав волосами, прижав губы к его губам, устремив взор в глаза жертвы, тихо и верно вонзить лезвие в замирающее негой сердце. А потом спокойно выйти и исчезнуть… И что ужасно! Одной нельзя. Нужны сообщники, чтобы свели, чтобы познакомили, чтобы привезли и увезли, а тогда — есть нить и найдут. Ни на кого положиться нельзя. Все они — предатели. Трусы… Не думай — смерть меня не страшит. Я давно себя на нее осудила. Каюк — моя судьба, как говорит мне Герасим. Но хочется-то мне не одного, а многих, многих… Войти в историю мстительницей. Я не Шарлоттой Кордэ хочу быть, но Немезидой карающей. Ах… скучно… Так… ты говоришь… Ипполит… Ну, что же, давай его… Попробуем… Снабди его литературой… Обо мне пока не говори. Сама позову, когда надо будет. Скучно… Учить придется всему… Он, поди, и револьвера никогда в руках не держал. Сам бояться будет, как бы раньше времени не выстрелил.