Кто-то быстро догонял его. Деревянная панель скрипела под торопливыми шагами. Ипполит прибавил ходу, прибавил и тот. Ипполит побежал, незнакомец погнался за ним. Цепкие пальцы схватили Ипполита за пальто, потом за руку. Ипполит остановился. Перед ним был почтенный, лет пятидесяти, человек, маленький, сухонький, жилистый, в чесучовой крылатке и белых брюках, в белой фуражке, какие носили дворяне в губернии. Какой-нибудь чиновник или мелкий помещик. Он страшно запыхался от бега.
— Постойте, молодой человек, — задыхаясь проговорил он. — Так нельзя!..
— Что вам угодно? — дрожа от страха, сказал Ипполит.
— Вы были с этой мерзавкой, которая убила нашего отца-кормильца… нашего достойного губернатора. — Вы с ума сошли.
— Вы были… Я вас видел.
— Оставьте меня! Как вы смеете! — вырываясь, крикнул Ипполит.
Сухонький старичок еще крепче перехватил его обеими руками за рукав и закричал жалко и протяжно, точно собака завыла: "городо-во-о-ой!"…
Ипполит выпростал широкое пальто и, оставив его в руках у старика, как заяц, широкими скачками припустил бежать.
Отбежав два квартала и убедившись, что за ним нет погони, он тихонько прокрался к дому Шефкеля, прошел в свою комнату, переоделся, забрал маленький рыжий чемодан, сверток Юлии и в два часа ночи уже садился в душный вагон третьего класса поезда, идущего на Петербург.
Лицо его было бледно, устало, какие-то складки протянулись от носа к подбородку, но он был спокоен. Он знал, что Шефкель его не выдаст, а подозревать его, студента Кускова, было не в чем.
XVI
Весною старший курс училища, где был Федя, жил в лагере напряженною жизнью. Приближался день выпуска в офицеры, куколка становилась бабочкой. Молодые головы задумывались: где служить? В каком городе вить себе гнездо, быть может, на всю жизнь. В училище прислали литографированный список полков и батарей, в которых были вакансии, с обозначением вакансии и места стоянки. Список был составлен по старшинству частей, сначала гвардия, потом гренадеры, стрелки, линейная пехота в порядке номеров дивизии, линейные батальоны, артиллерия, казачьи части. Разбивать вакансии предстояло по старшинству баллов. Первому по списку предоставлялся выбор из двухсот с лишним частей, местечек и городов, последнему оставалось два-три десятка. Юнкера ценили части по их старым традициям, по связям, по родству, по месту стоянки. Гвардия, гренадеры, старинные полки с двухвековою славою, гарнизоны Петербурга, Москвы, Киева, Харькова, Воронежа, Крыма и Кавказа больше всего интересовали юнкеров. Польское захолустье, из-за отношения поляков к русским, из-за постоянного напряжения ожидания войны с Австрией и Германией, о которой знали, что она непременно будет, — стояло в конце юнкерских желаний.
Последним ученикам, лентяям, не способным ни к науке, ни к фронту, доставались Гуры Кальварии, Муравьевские штабы, Красники и Замостьи в Польше, Игдыри на Кавказе, Копалы, Каркаралински и Джаркенты в Туркестане, Камень-Рыболовы, Никольски-Уссурийски, Адеми и Барабаши в Уссурийском крае — тоскливая жизнь без права перевода в другое место раньше пяти лет, без права отпуска домой в течение трех лет. Скрашивались тяжелые условия правом жениться без реверса и зачетом четырех дней службы за пять.
Федя был шестым учеником и после фельдфебелей и старшего портупей-юнкера, училищного знаменщика, имел право выбрать вакансию. Перед ним развертывался длинный список, начинающийся гвардейскими полками и гренадерами Москвы и Кавказа. Федя с матерью уже давно наметил стоянку и полк и много раз мечтал о нем. Федя отказался от гвардии: дорого. Без помощи из дома, на одно жалованье, прожить невозможно, а семья помогать ему не могла. Федя видел, что подходят дни, когда ему придется помогать семье. И было решено, что он выйдет в Петербург, в 145-й пехотный Новочеркасский полк, стоявший на Охте и прозванный юнкерами "Охтенскими кирасирами". Три года Федя прослужит в строю, не бросая учебников, а потом поступит в Николаевскую Академию Генерального штаба.
Жизнь намечалась Феде ясной и трудовой вблизи от матери, сестры и братьев, с тихою радостью по субботам приезжать домой, по-прежнему ходить с матерью в церковь, слушать ее рассказы о прошлом. От семьи он не оторвался, и семья была все для него.
Он был счастлив. Серые глаза его блестели на загоревшем от солнца, ветра и дождей лице. Ему казалось, что он крепко и навсегда полюбил хорошую девушку: Любовь Павловну Буренко. Он виделся с нею раза два зимою, танцевал на вечере и весною несколько раз был в Павловске на музыке, что дало повод Белову написать на него и на Любовь Павловну стихи, торжественно ей поднесенные, а ею, с лукавой усмешкой, переданные Феде.
— Вы мне обещали
свиданье,
говорилось в этих стихах.
И я, чтобы к вам поспешить,
Осьмнадцать вокабул латинских,
Был должен совсем не учить.
И вот прихожу на свиданье….
Уж вижу скамейку вдали,
Где вы обещали признанье
И сладкие песни любви.
И вижу, что Павловский юнкер
Пред вами во фронте стоит,
А вы! О коварная! — тот же!
Лукавый, насмешливый вид.
В смущеньи и страхе я обмер,
И вымолвить слова не мог,
И слышал я только ваш хохот:
Да запах казенных сапог.
Назавтра вокабул латинских
Ответить совсем я не мог,
Мне слышался только ваш хохот
Да запах казенных сапог…
Федя прочел стихи, улыбнулся и тихо сказал Любовь Павловне изречение Perrin:
Oh! le bon temps pour la galanterie
Qu' etait le temps de la chevalerie!
(О, прекрасное время ухаживания. Время рыцарей)
И Федя хотел отдаться этому сладкому чувству ухаживания, встреч на музыке, прогулок по аллеям парка, разговоров в полголоса, полной значения недоговоренности и трепетного ожидания следующего праздника и новой встречи, светлой улыбки милого лица и радостного рукопожатия… Петербургская весна протекала бурно. То косил холодными ледяными струями дождь, холод томил в бараках и негде было согреться, то блистало на бледном небе солнце, задумчиво бродили разорванные розовые облака, складывались в тучи, громоздили замки. Вдруг появится на небосклоне голова турка с длинной трубкой, потянется трубка к Лабораторной роще, повалит из нее сероватый дым и уже не трубка она, и турок не турок, а идет по небу трехмачтовый корабль, и ветер рвет его паруса… Вдруг показалась громадная бело-розовая болонка, она стоит на задних лапах и голова ее у самого солнца, а ноги тянутся за горизонт к деревне Арапаккози… Но и болонка исчезла. Она сложилась в большую тучу, посерела, надулась… Налетел с поля сырой ветер. Пахнуло дождем и по всем линейкам лагеря звонко стали кричать дневальные под пестрыми грибами:
— Дежурные, д-д-днев-вальные, надеть шинели в рука-ва-а-а… Государева рота только что вернулась с ротного ученья.
Длинными цепями атаковала она Царский валик и теперь шла широкой колонной. Издали был слышен тяжелый, мерный, отбитый по земле шаг. Юнкера стройно по голосам пели:
Мы долго молча отступаа-ли,
Досадно было, — боя ждали,
Ворчали — ста-ри-ки!..
У самого училищного оврага раздалась команда:
— По баракам!.. Ура!
Юнкера сорвали винтовки "к ноге" и с громким "ура!" врассыпную ринулись в овраг. Овраг на мгновение наполнился белыми рубахами. Кто-то упал и покатился вниз… Прыгали через нарытые учебные окопы и белыми волнами взмывали к кегельбану, перелезали через его стенки и, раскрасневшиеся, потные, с бескозырками, сбитыми на затылки, с серыми скатками с ярко начищенными красной меди котелками, толпились у дверей правофлангового, белого с красными разводами, барака.
— Иванов-то, господа! Кверх тормашками… потеха!.. И в самую глину!.. Теперь до вечера не отчистится! — кричал кто-то, захлебываясь от смеха.
— Да знай Государеву роту! Л-лихо взяли овраг.
В бараке ставили винтовки в пирамиды, снимали скатки и патронташи и отдувались. — Господа, кто в чайную, кто на ужин! — кричал дежурный.
— Фанагорийский полк в чайную! — ревел здоровый Бабкин, облюбовавший себе вакансию в Фанагорийский гренадерский полк.
— Постой, попадешь ли еще. Рано пташечка запела, — сказал ему Федя.
— Кусков, решились?.. Окончательно… На Охту… Почему не в гвардию? — обернулся к Феде Бабкин.
Сквозь шум веселых голосов, сквозь ликование молодых сердец, радующихся жизни, здоровым крепким ногам, сильным рукам, свежим чистым мыслям, раздался голос дежурного.
— Портупей-юнкер Кусков на среднюю линейку, брат-студент спрашивает.
Тяжелое предчувствие, не случилось ли чего с матерью, тоскою сжало сердце Феди. Ипполит еще ни разу не был в училище. Федя кинул на бегу фельдфебелю:
— Иван Федорович, если к ужину запоздаю, пусть отделенный ведет!
Надев бескозырку и накинув на плечи шинель, Федя побежал по узкой аллее боковой линейки, обсаженной молодыми березками, мимо барака 3-й роты, вниз в балку, на шоссе, носившее название — "средней линейки".
XVII
Ипполит, бледный, осунувшийся, в старой студенческой фуражке и черном пальто с порыжевшими петлями, быстро пошел навстречу Феде.
— Насилу дождался… Долго же вас манежили, — сказал он, неловко протягивая руку брату. Дома братья не здоровались, и теперь им казалось странным давать друг другу руку.
— Дома что?.. Мама? — тревожно спросил Федя.
— Дома все благополучно… Конечно, без дачи нынешний год маме и Липочке тяжело. У вас благодать… Березкой как сильно пахнет… У нас духота. Двор асфальтом вздумали заливать. Не продохнешь!.. Вот что, Федя…
— Что, Ипполит?
— Видишь ли… Ты можешь меня и многих спасти… Да… Я понимаю… Тебе, может, неприятно… Мы разных убеждений, сильно разошлись… Но ведь и мы не зла желаем… И кто прав?.. — несвязно стал говорить Ипполит.