ке. Он же беден.
Был «тайный советник» (кажется), и большая должность в цензуре.
Это бедные студенты воображают (или, вернее, их науськал Некрасов), что тайные советники и вообще, «черт их дери, все генералы» едят все «Вальтассаровы пиры» (читал в каком-то левом стихотворении: «они едят Вальтассаровы пиры, когда народ пухнет с голода»).
В газетах, журналах интересны не «передовики» и фельетонисты. Эти, как personae certae[56] и индейские петухи с другой стороны – нисколько не интересны. Но я люблю в газете зайти, где собирается «пожарная команда», т. е. сидят что-то делающие в ночи. Согнувшись, как Архимед над циркулем, одни сидят «в шашки». Другие шепчутся, как заговорщики, о лошадях (скачки, играют). Тут услышишь последнюю сплетню, сногсшибательную сенсацию. Вдруг говор, шум, поток: ругают Шварца. Папиросы и «крепкое слово».
Ге о Евг. П. Иванове: «Вот кто естественный профессор университета: сколько новых мыслей, какие неожиданные, поразительные замечания, наблюдения, размышления».
Делянов сказал, когда у него спросили, отчего Соловьев (Влад.) не профессор:
– У него мысли.
Старик, сам полный мыслей и остроумия, не находил, чтобы они были нужны на кафедре. Но еще удивительнее, что самопополняющаяся коллегия профессоров тоже делает все усилия, чтобы к ним в среду не попал человек с мыслью, с творчеством, с воображением, с догадкой.
Ни Иванов, ни Шперк не могли даже кончить русского университета.
Профессор должен быть балаболка. Это его стиль. И дождутся, когда в обществе начнут говорить:
– Быть умным – это «не идет» профессору. Он будет черным вороном среди распустивших хвост павлинов.
Что-то было глухое, слепое, чтó даже без имени…
И все чувствовали – нет дела. И некуда приложить силу, добро, порыв.
Теперь все только ждет работы и приложения силы.
Вот «мы» до 1905–6 года и после него. Что-то прорвало и какой-то застой грязи, сырости, болезни безвозвратно унесло потоком.
Все мы выражаем в сочинениях субъективную уверенность. Но – обобщая и повелительно. Чтó же делать, если Дарвин «субъективно чувствовал» происхождение свое от шимпанзе: он так и писал.
Во Франкфурте-на-Майне я впервые увидел в зоологическом саду шимпанзе. Действительно, удивительно, она помогала своему сторожу «собирать» и «убирать» стол (завтрак), сметала крошки, стлала скатерть. Совсем человек!
Я безмолвно дивился.
Дарвину даже есть честь происходить от такой умной обезьяны. Он мог бы произойти и от более мелкой, от более позитивной породы.
Не надо забывать, что Фонвизин бывал «при дворе», – видал лично императрицу, – и «просветителей» около нее, – может быть, лично с нею разговаривал. Это чрезвычайная высокопоставленность. Он был тем, чтó теперь Арс. Арк. Кутузов или гр. А. К. Толстой. Изобразительный талант (гений?) его несомненен: но высокое положение не толкнуло ли его посмотреть слишком свысока на окружающую его поместье дворянскую мелкоту, дворянскую обывательщину, и даже губернскую вообще жизнь, быт и нравы. Поэтому яркость его «Недоросля» и «Бригадира», говоря о живописи автора, не является ли пристрастною и неверною в тоне, в освещении, в понимании?
«Недоросли» глубокой провинциальной России несли ранец в итальянском походе Суворова, с ним усмиряли Польшу; а «бригадиры» командовали в этих войнах. Каковы они были?
Верить ли Суворову или Фонвизину?
Прогресс технически необходим, для души он вовсе не необходим.
Нужно «усовершенствованное ружье», рантовые сапоги, печи, чтобы не дымили.
Но душа в нем не растет. И душа скорее даже малится в нем.
Это тот «печной горшок», без которого неудобно жить и ради которого мы так часто малим и даже вовсе разрушаем душу.
И борьба между «прогрессистами» и людьми «домашнего строя» очень часто есть борьба за душу или за «обед с каперцами», в котором «каперцы», конечно, побеждают.
Не всякую мысль можно записать, а только если она музыкальна.
И «У<единенное>» никто не повторит.
В каждом органе ощущения, кроме его «я знаю» (вижу, слышу, обоняю, осязаю), есть еще – «я хочу». Органы суть не только органы чувств, но еще и – хотения, жажды аппетитов. В каждом органе есть жадность к миру, алкание мира; органами не связывается только с миром человек, но органами он входит (врезается) в мир, уродняется ему. Органами он «съедает мир», как через органы – «мир съедает человека». Съедает – ибо властно входит в него…
Человек входит в мир.
Но и мир входит в человека.
Эти «двери» – зрение, вкус, обоняние, осязание, слух.
Легко Ш<ерлоку> X<олмсу> разыскивать преступников, когда они говорят, когда он подслушивает – то самое, что ему нужно. Так-то и я бы изловил.
А когда осматривают труп, то непременно в пальцах «зажат волос убийцы».
Евреи слишком стары, слишком культурны, чтобы не понимать, что лаской возьмешь больше, чем силой. И что гений в торговле – это призвать Бога в расчет (честно рассчитаться).
Они вóвремя и полным рублем рассчитываются[57]: и все предложили им кредит. Они со всеми предупредительны; и все обратились к ним за помощью.
И через век вежливости, ласки и «Бога в торговле» – они овладели всем.
А кто обманывал – сидит в тюрьме; и кто был со всеми груб, жёсток, отталкивающ – сидит в рубище одиночества.
Мы прощались с Рцы. В прихожей стояла его семья. Тесно. Он и говорит:
– Все по чину.
– Чтó? – спрашиваю я.
– Когда Муравьев («Путешествие по св. местам») умирал, то его соборовали. Он лежал, закрыв глаза. Когда сказали «аминь» (последнее), он открыл глаза и проговорил священнику и сослужителям его:
«Благодарю. Все по чину». Т. е. все было прочитано и спето без пропусков и малейшего отступления от формы.
Закрыл глаза и помер.
У Рцы была та ирония, что каким образом этот столь верующий человек имел столь слабое и, до известной степени, легкомысленное отношение к смерти, что перед лицом ее, перед Сею Великою Минутою, ни о чем не подумал и не вспомнил, кроме как о «наряде церковном» на главу свою. Сия смерть подобна была смерти Вольтера.
Смысл Литературного Фонда понятен: «фракция Чернышевского», «особый фонд Добролюбова». Все это понятно каждому, кроме «сфер». Однако из «сфер» они тоже получают тысячки. Что же это такое?
«– Я тебе готовлю нож под 4-е ребро. А предварительно дай все-таки гривенничек на чаек». Это Федька каторжник из «Бесов». Вот что на это ответил бы Пешехонов. Отчего об этом не напишет «обличительной статьи» Короленко. Нет, господа, о связи себя с идеализмом – оставьте.
Кто не любит человека в радости его – не любит и ни в чем.
Вот с этой мыслью как справится аскетизм.
Кто не любит радости человека – не любит и самого человека.
Все критики, признавая ум (уж скорее «гений», т. е. что-то «невообразимое»; а «ума» – ясного, комбинирующего, считающего – не очень много), или не упоминают, или отрицают – сердце; но тогда как же произошел «Семейный вопрос в России» и «Сумерки просвещения», два великих отмщения за женщин и за гимназистов.
Еще поразительнее и говорит о благородстве литературы, что о «Семейном вопросе» не было ни одной рецензии, кроме от Разинькова, Василия Лазаревича, – о которой я его упросил. Все писали о «Трейхмюллере», а на Семейный вопрос в России – ни один литератор не оглянулся.
Видали ли вы вождя команчей в пустыне? Я тоже не видал, но читал у Майн-Рида: на диком мустанге, нагой и бронзовый, мчится он, – в ноздрях у него вдеты перья, на голове павлиний хвост, татуировка осыпается с него, как штукатурка…
Но не бойтесь, сограждане, и не очень пугайтесь даже, гимназисты: это мчится вовсе не Тугой Лук, а только очень похожий на него профессор канонического права, напр. Заозерский: «правила» всевозможных греческих соборов осыпаются с него, как старая штукатурка, но он полон воинственного жара и, поводя головою, дает видеть торчащие у него из носа «добавочные постановления (novellae) императора Алексея Комнена»… Вот он, весь полный запрещений и угроз, натиска и бури… не замечает вовсе Владимира Карловича, а тоже и Розанова, подсказывающего тому бросить под ноги мустанга решение Апостола:
«А если через исполнение закона (и, след., каких бы то правил) люди оправдываются перед Богом, – то вообще Христу тогда незачем было умирать».
А Он умер – и оправдал нас.
…не верьте, девушки, навеваниям вокруг вас, говорам, жестам, маскам, шумам, мифам…
Верьте, что чтó