– Конечно!
Мы сделали тур. – «Ну, пойдемте же. И за ним мы вошли во двор. Он подошел к сторожке. – «Такой-то такой-то (имя и отчество), дайте-ка ключи от церкви».
Старичок подал огромный ключ, как «от крепости» (видал в соборах, «ключ от крепости такой-то, взятой русскими войсками»).
– Пойдемте, я вам все покажу.
Растворилась со звуком тяжелая дверь. Я «что-то стоял»… И, затворив дверь, он звучно ее запер. «Крепко». Лицо в улыбке, боязни – хоть бы тень. Повернулись оба к лестнице:
Стоит моя Варя на коленях… Как войти по лесенке, – ступеней 6, – то сейчас на стене образ; увидав его, – «как осененная» Варя бросилась на колени, и что-то горячо, пламенно шептала.
Я «ничего». Тоже перекрестился.
Вошли.
Самолюбие и злоба – из этого смешана вся революция. Если попадаются исключения, то это такая редкость (Мельшин, Анненский).
Сила евреев в их липкости. Пальцы их – точно с клеем. «И не оторвешь».
Все к ним прилипает, и они ко всему прилипают. «Нация с клеем».
…окурочки-то все-таки вытряхиваю. Не всегда, но если с ½ папиросы не докурено. Даже и меньше. «Надо утилизировать» (вторично употребить остатки табаку).
А вырабатываю 12 000 в год, и, конечно, не нуждаюсь в этом. Отчего?
Старая неопрятность рук (детство)… и даже, пожалуй, по сладкой памяти ребяческих лет.
Отчего я так люблю свое детство? Свое измученное и опозоренное детство.
Симпатичный шалопай – да это почти господствующий тип у русских.
Я чувствую, что метафизически не связан с детьми, а только с «другом».
Разве с Таней…
И следовательно, связь через рождение еще не вхлестывает в себя метафизику.
С детьми нет какой-то «связующей тайны». Я им нужен – но это эмпирия. На них (часто) любуюсь – и это тоже эмпирия. Нет загадки и нет боли, которые есть между мною и другом. Она-то одна и образует метафизическую связь.
Если она умрет – моя душа умрет. Все будет только волочиться. Пожалуй, писать буду (для денег, «ежедневное содержание»), но это все равно: меня не будет.
«Букет» исчезнет из вина и останется одна вода. Вот «моя Варя».
Мамочка никогда не умела отличить клубов пара от дыма, и войдя в горячее отделение бани, где я поддал себе на полок, вскрикивала со страхом: «Какой угар!..» Также она не умела отпереть никакого замка, если отпирание не заключалось в простом поворачивании ключа вправо. Когда я ей объяснил, что нужно же писать «мнѣ» и вообще в дательном падеже – ѣ, то она, не пытаясь вникнуть и разобраться, вообще везде предпочла писать «ѣ». Когда я ей объяснил, что лучше везде писать е, то она уже не стала переучиваться, и удержала старую привычку (т. е. везде ѣ).
Вообще она не могла вникнуть ни в какие хитрости и ни в какие глупости (мелочи): слушая их ухом, она не прилежала к ним умом.
Но она высмотрела детям все лучшие школы в Петербурге. Пошла к Штембергу (для Васи). Директор ей понравился. Но выйдя на двор, во время роспуска учеников, она стала за ними наблюдать: и, придя, изложила мне, что «все хорошо, и директор, и порядок», но как-то «вульгарен будет состав товарищей». Пошла в школу Тенишевой, – и сказала твердое – «туда». Девочкам выбрала гимназию Стоюниной, а нервной, падающей нáбок Тане, как и неукротимой Варваре, выбрала школу Левицкой. И, действительно, для оттенков детей подошли именно эти оттенки школ; она их не угадала, а твердо выверила.
Вообще твердость суждения и поступка – в ней постоянны. Никакой каши и мямленья, нерешительности и колебания. И никогда «сразу», «с азарту», «вдруг». Самое колебание всегда продолжалось 2–3 дня, и она ужасно в них работала умом и всей натурой.
А замка не умела отпереть: ибо это и действительно ведь глупость. Ибо замки ведь вообще должны запирать, и – только, т. е. все «направо»; а что сверх сего – «от лукавого». И она «от лукавого» не понимала.
Однажды мне кой-что грозило, и я между речей сказал ей, что куплю револьвер. Вдруг к вечеру с пылающим лицом она входит в мою квартиру, в доме Рогачевой. И едва поцеловав, заговорила:
– Я сказала Тихону (брат, юрист)… Он сказал, что это Сибирем пахнет.
– Сибирью…
– Сибирем, – она поправила, – равнодушная к форме и выговаривая как восприняло ухо. Она была занята мыслью о ссылке, а не грамматикой.
Крепко схватив, я ее осыпал поцелуями. И до сих пор эта тревога за любимого человека у меня неразъединима с «Сибирем пахнет».
Она вся пылала, торопилась и запрещала (т. е. покупать револьвер). Да я и стрелять не умел.
Она вышла из 3-го класса гимназии. Именно, – она все пачкала (замуслякивала) чернилами парту, заметим, что Иван Павлович (Леонов), говоря ученицам объяснения, опирается пальцами на стол (он был огромного роста и толстый). Тот все пачкался. Пожаловался. И поставили в поведении «4». Мамаша (Ал. Адр. Руднева), вообразив, что «4 в поведении девушке» – марает ее и намекает на «VII заповедь», оскорбилась и сказала:
«– Не ходи больше. Я возьму тебя из гимназии. Они не смеют порочить девушку».
Хорошее – и у чужого хорошо. Худое и у своего ребенка худо.
Встала в 11-м часу. Отдых, 3 раза будили.
У Кости Кудрявцева директор (Садоков) спросил на переэкзаменовке:
– Скажите, что вы знаете о кум?
Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзский и наглый.
А душа нежная.
Улыбнулся и отвечает:
– Ничего не знаю.
– Садитесь. Довольно.
И поставил ему единицу.
Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):
– Подлец он этакий: скажи он мне квум – и я бы ответил. О квум три страницы у Кремера (грамматика). Он, черт этакий, выговорил – кум! (есть право и так выговаривать, но им не пользуются). Я подумал: «кум! – предлог с»; чтó же об нем отвечать, кроме того, что – «с творительным»?…но это – до того «само собою разумеется», что я счел позорным отвечать для пятого класса.
И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддержать мать с детьми), – сперва в полицейское управление, – и писал мне отчаянные письма («Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции»), потом – на почту, и «теперь работаю в сортировочной» (сортировка писем по городам).
В то же время где-нибудь аккуратный и хорошенький мальчик «Сережа Муромцев» учился отлично, директор его гладил по голове, кончил с медалью, в университете – тоже с медалью, наконец – профессор «с небольшой оппозицией»… И, оправдывая некрасовское:
…До хорошего местечка
Доползешь ужом, –
вышел в председателя 1-й Госуд. Думы. И произнес знаменитое mot[66]: «Государственная Дума не может ошибаться». Неужели мой Костя мог бы так провалиться на государственном экзамене??!!
Да, он кум не знал: но он был ловок, силен, умен, тактичен «во всяких делах мира». А как греб на лодке! а как – потихоньку – пил пиво и играл на биллиарде! И читал запоем.
Где этот милый товарищ?!
Я сохранил его письма; вот они:
Скука, братец, без тебя в классе ужасная (по крайней мере, для меня)! Неужели ты пролежишь еще неделю? Впрочем, это лучше – отдохнешь, а то тебя совсем замучили классические репетиции.
В классе у нас все по-старому, т. е. всё плохо и все плохи. Звезда первой величины, Ешинский, сегодня явилась в наше туманное пятно, но с меньшим блеском, чем прежде. Остафьев тоже пришел; все укорял, что не заходил к тебе во время болези. Гуманный мальчик!.. Звезда 4-й величины.
Теперь перехожу к патентованным. Алексеевский шатается по концертам, по Покровке[67] и, кажется, преуспевает в сердце м-сс Кетти[68]. Воспылай гневом Отелло, Васька!
Поливанов… впрочем, это уж не звезда, а целая видимая планета по части глупостей и шалопайничества. Сообщу два факта. Вчера я узнал от него самого, что триппер или бобон посетил его от неумеренных наслаждений с горничною. Далее, сегодня, в классе, во время геометрии, он курил, пуская клубы дыма из-под парты! Я тебе передаю буквально. Грехов[69] не заметил.
Про других учеников не стоит говорить.
Силин глупеет с каждым днем (в моих глазах) все более и более. Шляется, гудит на скрипке, так что беги вон, кое-что читает… Суворов достал место в конторе «Кавказ и Меркурий».
Я читаю, думаю, много сплю, уроками занимаюсь мало и проч. Посетить тебя можно, что ли? Впрочем, сегодня и завтра прийти не могу. Пиши мне что-нибудь, тебе же я написал довольно: еще, пожалуй, Бертран[70] спросит повторить.
1874 г. март 10.
На спинке записки адрес:
Василию Васильевичу