Это произойдет со всеми теми пассажирами, которые, «уцелев» в одном поезде – следовали дальше в своем пути и пересели в другой поезд, тоже крушившийся.
Чудо. А – есть. «Невозможно», а – «случается». Ибо – стада, миллионы. Так и в народе и народном браке, т. е. в диктовании законов о браке, церковная иерархия должна «благодатно предположить» все самые невероятные случаи. Дабы по завету Божию – «трости надломленной не переломить», и «льна курящегося не загасить».
Голубой глаз так и смотрит.
Но не так смотрит черный глаз.
Когда Церковь устраивала пол (институт брака), то ведь видно, что она устраивала «не свое».
Устраивала не «своих».
И «не свои» разбежались (XIX век, – да и всегда раньше; «нравы»).
Нельзя помещать коня в коровник, корову в стойло, собаку в птичник, курицу в собачью конуру.
И только.
Все убегающее, ускользающее неодолимо влечет нас.
Так в любви и в литературе. Неужели так – в истине? Боже, неужели так и в религии, где «Бога никогда же никто виде»?!!
Не иллюзия ли это, что я считаю своими читателями только покупателей своих книг, т. е. 2500 человек? В газете, правда, не отделить «вообще» (читателя) от преданного тебе. Но я по письмам знаю, что не читавшие ни одной моей книги – преданы мне. В таком случае, сразу иллюзия «нечитаемости» исчезла бы.
Не знаю. Колеблюсь в этот час. По отсутствию покупателей книг я заключил вообще, что «мало известный в России» и не имею никакого влияния.
Человек искренен в пороке и неискренен в добродетели.
Смотрите, злодеяния льются, как свободная песнь; а добродетельная жизнь тянется, как панихида.
Отчего это? Отчего такой ужас?
Да посмотрите, как хорош «Ад» Данте и как кисло его «Чистилище». То же между «Потерянным Раем» Мильтона и его же «Возвращенным Раем». Отчего? Отчего?!!
Одно исключение, кажется, единственное: олимпийские оды Пиндара, которым не соответствовало никакой басни, насмешки, сатиры.
Т.е. греки IV–V века до Р. X. – вот они и были счастливы и чисты.
Порок живописен, а добродетель так тускла.
Что же все это за ужасы?!
Герцен напустил целую реку фраз в Россию, воображая, что это «политика» и «история»…
Именно, он есть основатель политического пустозвонства в России. Оно состоит из двух вещей: 1) «я страдаю», и 2) когда это доказано – мели, какой угодно, вздор, все будет «политика».
Так как все гимназисты страдают у нас от лени и строгости учителей, то с Герцена началось, что после него всякий гимназист есть «политик», и гимназисты делают политику.
Это не вообще «так», но в 9/10 – так.
…и все-таки, при всей искренности, есть доля хитрости. Если не в сказанном, то в том, чего не сказано. Значит, и в нашем «вдруг» и в выкриках мы все обращиваем себя шерсткой. «Холодно». «Некрасиво».
Какие же мы зябкие. Какие же мы жалкие.
«Заштампованный человек», который судится и не по материалу, и не по употреблению, а – по «штампу». И кладутся на него «штампы» – один к другому, все глубже. Уже «вся грудь в орденах». И множество таких и составляют «заштампованное отечество».
Которое не хватает силы любить.
И стали класть «штамп» на любовь.
И положили «штамп» на церковь.
Вот наша история.
Осени поздней цветы запоздалые… –
этот стих для меня только миф. Ни осени, ни дерев осенью – не видел никогда (иначе как в младенчестве).
Только появится грибок, – собирай книжки и отправляйся в город. «Начало ученья». Грибок появляется в августе, а иногда уже к концу августа: и вот этот год только два раза сходил с Васей за грибами, и почти ничего не нашел, так 1/2, 1/4 сковородки, всяких – и подберезовиков, и сыроежек, и лисичек даже. Белый – только один. А местность – грибная.
У детей – всех – чудная лесная память. Лет 6 назад, за Териоками, мы забрались совсем далеко и совсем в глушь, перескочив какие-то плетни и пробравшись через какие-то болотца. Вдруг – вечереет. Я испугался: мама ждет к ужину, мама будет испугана. «Дети, скорее домой, темнеет!!!» Все – тут в один момент.
Я совершенно беспамятен, и знаю в общем – куда идти, но совершенно не помню дороги – где именно проходили. А ведь можно попасть в полуболотца и не выбраться до утра. Вдруг дети кричат: «папа – сюда, папа – туда!!!» И Васька, такой крошечный, едва 7-ми лет, шагает уверенно, как король или старый лесовик. «Вон – береза, мы проходили мимо, вон – бугор, тогда остался влево». Так как уже темнело, то мы почти бежали, а не шли; и не прошло часа, как послышались «ау» прислуги, высланной нам навстречу.
Мама, вся обессилев от испуга, говорила:
– Что же это вы со мной делаете?..
– Ну, мама! – дети наши, как лесовики, их можно, куда угодно, пустить, не заблудятся.
И Таня, и Вера, и Варя – все как герои. Точно выросли, «доведя папу домой». И грибы. Корзинки. И сейчас – чистить на кухне (лучший момент удовольствия, «торжество правды» и «награда за подвиг»).
Чего же, в образовательном отношении, стоит один такой вечер: и неужели его можно заменить знанием:
О, черт бы их драл!!!
Но пусть это жестокая необходимость – в ноябре, в октябре, а не когда
Роняет лес багряный свой убор.
Да, и эта строка для меня тоже миф. Мы ничего теперь этого не видели. Мои бедные дети, такие талантливые все, но которым ученье трудно, – никогда этого не видят.
Не видят, действительно, этого оранжевого великолепия лесов. А что ребенок, в 7–11 лет, почувствует, увидев его, – кто иссчитал? кто угадал?
Может быть, оранжевый-то лес в детстве спасет его в старости от уныния, тоски, отчаяния? Спасет от безбожия в юности? Спасет отрока от самоубийства.
Ничего не принято во внимание. Бедная наша школа. Такая самодовольная, такая счастливая в убожестве. «Уже проходим алгебру» (с сопляками, не умеющими утереть носа).
Необыкновенной глубины и тревожности замечание Тернавцева, года три назад. Я говорил чуть ли не об университетах, о профессорах, может быть, о правительстве и министрах. Он меня перебил:
– Пустое! Околоточный надзиратель – вот кто важен!
Он как-то повел рукой, как бы показывая окрест, как бы проводя над крышами домов (разговор был вечером, ночью):
– Тут вот везде под крышами живут люди. Какие люди? как они живут? – никто не знает, ни министр, ни ваш профессор. Наука не знает, администрация не знает. И не интересуется никто. Между тем, какие люди живут и как они живут – это и есть узел всего; узел важности, узел интереса. Знает это один околоточный надзиратель, знает молча, знает анонимно, и в состав его службы входит – все знать, «на случай»; хотя отнюдь не входит в состав службы обо всем докладывать. Он знает вора, – он знает проститутку, – он знает шулера, человека сомнительных средств жизни, знает изменяющую жену, знает ходы и выезды женщины полусвета. Все, о чем гадают романы, что вывел Горький в «На дне», что выводят Арцыбашевы и другие – вся эта тревожная и романтичная жизнь, тайная и преступная, ужасная и святая, находится, «по долгу службы», в ведении околоточного надзирателя, и еще, «по долгу службы», ни в чьем ведении не находится.
Он почти только не договорил, или мысленно я договорил за него:
– Вот бы где служить; где подлинно – интересно, где подлинно – всемогущественно!
Я только ахнул в душе: «В самом деле – так! и – никому в голову не приходило!»
Он как-то еще ярче и глубже это сказал. Почти в этом смысле: «все службы – призрачны и литературны, а действительная служба одна – это полицейская».
Сам Тернавцев – благороднейший мечтатель, à la Гамлет. И вдруг – такая мысль!
Только русская свободушка и подышала до евреев.
Которые ей сказали «цыц»:
И свободушка завиляла хвостом.
Вся русская «оппозиция» есть оппозиция лакейской комнаты, т. е. какого-то заднего двора – по тону: с глубоким сознанием, что это – задний двор, с глубокой болью – что сами «позади»; с глубоким сознанием и признанием, что критикуемые лица суть барин и баре. Вот это-то и мешает слиться с оппозицией, т. е. принять тоже лакейский тон. Самым независимым человеком в литературе я чувствовал Страхова, который никогда даже о «правительстве» не упоминал, и жил, мыслил и, наконец, служил на государственной службе (мелкая и случайная должность члена Ученого Комитета министерства просвещения с 1000 р. жалованья), имея какой-то талант или дар, такт или вдохновенье вовсе не интересоваться «правительством». То ли это, что лакей-Михайловский, «зачарованный» Плеве, или что «дворовый человек» – Короленко, который не может прожить дня, если ему не удастся укусить исправника или земского начальника или показать кукиш из кармана «своему полтавскому губернатору». «А то – и повыше», – думает он с трясущимися поджилками. «На хорах был пристав: и вот Анненский, сказав после какого-то предостережения, что