По прошествии двадцати пяти лет, подводя итоги, испытываешь стыд и беспомощность. Результаты обескураживают. Всплыло такое, что иначе как фарсом не назовешь. В Германии, где нацизм возрождается снова, в респектабельных судьях, адвокатах, бизнесменах, меценатах, даже в духовенстве обнаруживаются бывшие убийцы. Французский политик — член парламента — публично обвиняет евреев в преувеличении своих страданий. В арабских странах ограбленные и лишенные прав евреи живут в постоянном страхе. Они оклеветаны в Советском Союзе, их карают в Польше. И — беспрецедентный факт! — антисемитизм достиг, наконец, даже Китая.
И тогда перед тем, кто пережил Катастрофу, встает вопрос: Разве не было с его стороны ошибкой давать свидетельские показания, ведь тем самым он подтвердил свою веру в человека и в слово?
Мне известен по крайней мере один, кому часто хочется ответить на этот вопрос утвердительно.
Если общество так мало изменилось, если столько государств и ведомств готовится взорвать планету и многие охотно их поддерживают, если так много людей все еще живет в условиях деспотии и так много других — в полном безразличии ко всему происходящему, возможен лишь единственный вывод, а именно: неудача тех черных лет породила еще одну неудачу: ничто никого ничему не научило. Никакой урок не был извлечен. Освенцим даже не послужил предупреждением. За более полной информацией обратитесь к ежедневным газетам.
Если свидетель окажется к тому же писателем, он не сможет отделаться от ощущений беспомощности и вины. Он был неправ, когда старался навязать другим свою волю, то есть старался помешать миру не замечать. Он был неправ, когда бросился в огонь, чтобы распахнуть двери Святая Святых; люди все равно не смотрят. Хуже того: многие смотрят и — не видят.
И вот ставится под вопрос любое писательство. Само намерение вернуть из прошлого кошмарный мираж индивидуального бытия в каком-то одном лагере граничит со святотатством. Чем правдивее рассказ, тем больше он напоминает литературный вымысел Тайна должна оставаться тайной. Единожды явленная миру, она превращается в миф. Ее можно только запятнать, принизить. Слова в конце концов теряют невинность, способность нести смысл Правда никогда не будет написана. Подобно Талмуду, ее будут передавать из уст в уста, от ока к оку. Уникальность Катастрофы бросает вызов литературному творчеству. Мы думаем, что описываем событие, а на деле даем лишь его бледный слепок.
Никто не имеет права говорить от имени мертвых, никто не властен наделить их голосом. Ни один образ не получается достаточно объемным, ни один возглас — достаточно богохульным, чтобы высветить тяжкую долю одной только жертвы, покорной или мятежной, молча идущей на смерть — туда, где уже нет ни гнева, ни раскаяния. Разве что жалость.
Так обнажается проблема повествователя, который считает себя прежде всего свидетелем, драма вестника, который не в силах передать вверенное ему известие. Как следует говорить об этом? Как можно молчать об этом? Ведь кроме Катастрофы нет для него другой темы: все случаи, все конфликты, все страсти на ее фоне кажутся бесцветными и пустыми. И как, однако, приблизиться к этой вселенной мрака и не превратиться в коробейника, торгующего тьмой и мукой? Не отказаться от себя?
Талмуд рассказывает о Йонатане бен Узиеле: этот еврей изучал Тору с таким пылом, что вокруг него полыхало пламя — пламя Синайского Откровения, которое ослепляло и опаляло птиц, подлетающих слишком близко в надежде увидеть что-то или согреться. То же справедливо относительно писателя, приступающего к теме Катастрофы: он рискует обжечь пальцы, а зачастую — и нечто большее.
И все-таки эта история должна была быть рассказана. Несмотря на весь риск, несмотря на непонимание. Ее нужно было рассказать ради наших детей, чтобы они знали, откуда они пришли и что унаследовали. Прошлое, уносимое прочь с облаками, необходимо было вернуть, как и сами облака. Нам необходимо было смотреть мертвецам в лицо, вглядываться снова и снова, чтобы облегчить их мучения и различить сквозь них, вопреки всем противоречиям и абсурду, некий знак — начало избавления.
Но теперь будет иначе. Хотим мы того или нет, четверть века знаменует собой поворот, демаркационную линию. Теперь о Катастрофе станут говорить по-другому. Или не будут говорить вовсе. Во всяком случае, недолго. Другие факты, новые разыскания привлекут наше внимание. Эра лунных исследований, начавшаяся сегодня, теснит и постепенно вытесняет эру Освенцима.
Но хотя сегодня нам уже известно, как выглядит оборотная, темная сторона нашего небесного спутника, нам никогда не познать оборотную, внутреннюю сторону Катастрофы. Узник концлагеря стремится запечатать свою память, свидетель зарекается давать показания. Составление описи окончено. Духам придется принять неотвратимое: скоро не останется никого, кто мог бы о них говорить, никого, кто стал бы слушать.
(1967)
Пауль ЦеланФуга смерти[29]Перевод с немецкого Анны Глазовой
Чёрное млеко рассвета мы пьём его на ночь
мы пьём его в полдень и утром мы пьём его ночью
мы пьём его пьём
мы роем могилу в ветрах так не тесно лежать
Человек живёт в доме играет со змеями пишет
он пишет когда темнеет в Германию твой волос златой Маргарита
он пишет он выйдет из дома и звёзды мерцают он свистнет своих кобелей
он свистнет евреев к себе чтоб копали могилу в земле
он даст нам приказ плясовую играть
Чёрное млеко рассвета мы пьём тебя ночью
мы пьём тебя утром и в полдень мы пьём тебя на ночь
мы пьём тебя пьём
Человек живёт в доме играет со змеями пишет
он пишет когда темнеет в Германию твой волос златой Маргарита
Твой волос как пепл Суламит мы копаем могилу в ветрах так не тесно лежать
Он крикнет одним недра глубже взрывать другим петь и играть он схватит железо на поясе взмах его глаза голубы вы глубже вонзайте лопаты а вы плясовую играйте
Чёрное млеко рассвета мы пьём тебя ночью
мы пьём тебя в полдень и утром мы пьём тебя на ночь
мы пьём тебя пьём
человек живёт в доме твой волос златой Маргарита
твой волос как пепл Суламит он змеями играет
Он крикнет нежнее играйте смертьсмерть — это мастер германский
он крикнет темнее касайтесь скрипок подниметесь в воздух как дым
найдёте могилу свою в облаках так не тесно лежать
Чёрное млеко рассвета мы пьём тебя ночью
мы пьём тебя в полдень смерть — это мастер германский
мы пьём тебя на ночь и утром мы пьём тебя пьём
смерть — это мастер германскийего глаз голубой
свинцовой пулей настигнет тебя он и точно настигнет
человек живёт в доме твой волос златой Маргарита
он травит на нас кобелей он дарит нам в ветре могилу
мечтая играет со змеямисмерть — это мастер германский
твой волос златой Маргарита
твой волос как пепл Суламит
(1948)
Ежи КосинскийРаскрашенная птица(фрагменты из романа)Перевод с английского Сергея Снегура
И знал лишь
Бог седобородый,
что это —
животные
разной породы.
Осенью 1939 года, в начале Второй мировой войны, родители одного шестилетнего мальчика, как и родители многих других детей, отправили своего сына из большого восточноевропейского города в отдаленную деревню.
Ехавший на восток человек за большие деньги взялся найти для ребенка временных приемных родителей. Не имея выбора, родители доверили ему сына. Они были уверены, что только отправив ребенка в деревню смогут уберечь его от войны.
Из-за довоенной антифашистской деятельности отца мальчика родителям пришлось пуститься в бега. Спасаясь от принудительных работ в Германии или от концентрационного лагеря, они хотели уберечь сына от предстоящих им невзгод и опасностей нелегального положения и надеялись, что в конце концов семья воссоединится снова.
Однако ход событий расстроил их планы. В сумятице войны и оккупации родители потеряли связь с человеком, увезшим их ребенка. Теперь они могли навсегда лишиться сына.
Между тем приемная мать мальчика умерла через два месяца после его приезда, и малыш начал в одиночестве бродить от деревни к деревни, где его то пускали на ночлег, то прогоняли прочь.
Жители деревень, в которых ему предстояло провести четыре года, этнически отличались от населения родных ему мест. Здешние крестьяне жили обособленно от остального мира и заключали браки с земляками; это были белокожие блондины с голубыми и серыми глазами. У мальчика были смуглая кожа, темные волосы и черные глаза, к тому же он разговаривал на языке образованных людей, едва ли понятном крестьянам. Его принимали за бродяжку цыганского или еврейского происхождения, а немецкие власти жестоко карали за помощь цыганам и евреям, место которым было в гетто и лагерях смерти.
Та земля веками была забыта Богом и людьми. Удаленные от городов селения располагались в самой отсталой и труднодоступной части Восточной Европы. Здесь не было ни школ, ни больниц, люди не знали электричества, ездили по большакам и проселкам, и на весь край было лишь несколько мощеных дорог да несколько мостов. Как и их пращуры, люди держались небольшими поселками, по старинке признавая за собой право на окрестные реки, леса и озера. Жизнью правило извечное превосходство сильного и богатого над слабым и бедным. Суеверия и беспомощность перед лицом болезней, одинаково опасных для человека и животного, сблизили людей, разделенных законами католической и православной церкви.
Крестьяне не случайно были невежественны и жестоки. Здешний климат отличался суровостью, пашни были истощены. Реки, почти лишенные рыбы, в половодье затопляли поля и пастбища и превращали посевы и выгоны в непролазные болота. Огромные заболоченные территории теснили обжитые селянами земли; в диких чащобах укрывались банды мятежников и злодеев.