Все знали, но никто ему не сказал. Все знали, что во время большого пожара в 1558 году, который произвел страшные опустошения в Еврейском городе, на крыше Альтнойшуль сидели два белых голубя; они сидели там до тех пор, пока огонь окончательно не затух. Только тогда белые голуби поднялись в воздух и исчезли.
— Ну? — Качорский скрестил руки на груди. — Я получу ответ? Ведь хотел же дурак что-то сказать! Может быть, о голубях?
Фишлу, который стоял ближе всех к Качорскому, пришлось дать требуемый ответ. Он коротко пересказал историю о пожаре.
— Чушь, — еще раз отрезал Качорский и толкнул Кнопфельмахера, который все еще глазел на небо, в грудь с такой силой, что тот откатился с тротуара до середины мостовой. Не сказав больше ни слова, он недовольно удалился. Остальные медленно шли следом и молчали.
Случай, казалось, не имел последствий, а может, дальнейшие события просто не сочли таковыми. Списки евреев для депортации в Терезинштадт или в один из польских лагерей уничтожения составлялись в другом месте и под начальством других людей, не из Исторического отдела, а так как всякое ведомство очень чувствительно к своему авторитету и ревниво следит за тем, чтобы никто не вмешивался в его полномочия, то прямые контакты возникали редко и общие акции проводились только по распоряжению еще более высоких инстанций и авторитетов. Следовательно, не в Историческом отделе было решено внести в очередной список на депортацию имена Отто Фишла и Бернарда Тауссига, а Исторический отдел не мог задним числом изменить принятое решение. Правда, Фордеггер предпринял попытку в этом направлении, поскольку считал, что порученная ему работа серьезно пострадает, если он сразу лишится двух квалифицированных помощников (к которым он к тому же привык). Но его попытка была заранее обречена, ведь любой шаг всецело зависел от согласия и поддержки Качорского, а как мало можно на него рассчитывать, Фордеггеру стало абсолютно ясно по реакции шефа на соответствующий намек. Качорский потребовал список, внимательно прочел его и вернул Фордеггеру, заметив, что вмешательство в полномочия других ведомств противоречит как партийной дисциплине, так и принципам поведения национал-социалистов. Не говоря уже о том, что еврейскому персоналу не вредно именно в такой форме напомнить, что их работа для Исторического отдела вовсе не является гарантией сохранения жизни, а лишь отсрочкой, которую им следует оплачивать прилежанием и скромностью. В последнее время некоторые об этом явно забывали, и подобное подтверждение послужит им целительным уроком.
Фордеггер принял резкую отповедь, сделанную ему в присутствии ассистента Хейниша, внешне спокойно, но имел на этот счет собственное мнение и не скрыл его, когда в сопровождении Хейниша ушел в свой кабинет.
— Партийная дисциплина, — прошипел он, — служебные полномочия. Не удивлюсь, если дело не обошлось без участия этого типа, похоже, он с самого начала приложил к нему свои грязные руки.
— Но тогда он не должен был сначала читать весь список, — выразил сомнение студент-теолог Хейниш.
Ему было дано краткое и деловое разъяснение о коварстве прусского характера, который предпочитает скрываться за внешней корректностью, отчего его трудно раскусить. Но с ним, Фордеггером, пусть играть поостережется. Он глубоко вздохнул:
— Что же нам делать? — и так как ассистент ничего не ответил, то Фордеггер после нескольких минут раздумья распорядился позвать учителя Торы Бонди, чтобы открыть ему, что тот должен взять на себя обязанности коллег Тауссига и Фишла, поскольку они, к сожалению, отозваны. Он действительно сказал «к сожалению» и был под таким впечатлением от своих слов, что ему показалось вдвойне неподобающим поведение Бонди, который вздрогнул и вопросительно развел руки.
— Отозваны? Как отозваны? Куда отозваны?
— Попридержите язык, — набросился на него Фордеггер, — и делайте то, что вам говорят. Иначе вы будете следующим.
Бонди побледнел и выскользнул из комнаты.
— Действительно, просто невероятно, что они себе позволяют! — Тяжело дыша, Фордеггер в раздражении швырнул папки на письменный стол и налил себе сливовицы. — Вот что получаешь, когда относишься к ним по-человечески. Хейниш! Пошлите-ка Кнопфельмахера за закуской! И пиво! Понятно?
Когда через несколько минут Кнопфельмахер явился с пивом и закуской, к Фордеггеру уже вернулось свойственное ему добродушное настроение и, не переставая смачно жевать, он даже задал свой обычный шутливый вопрос делает ли он к пуговицам еще и петли[39].
Кнопфельмахер ухмыльнулся, как всегда в таких случаях. Только на этот раз он ухмылялся дольше обычного — был рад, что ему разрешают ухмыляться. Он видел, как внизу фрау Винтерниц шепталась с господином Бонди, потом подошла фрау Эйслер, а потом обе женщины начали плакать, и он тоже заплакал. А теперь он может ухмыляться. Позволено.
Впрочем, следующим был не Бонди. Следующим был — и на сей раз совершенно явно не без участия Качорского, который этого и не скрывал, — Макс Веллемин. Жестоко просчитавшись в том, какими мотивами руководствуется Качорский, Веллемин хотел обратить на себя внимание старательной работой особого сорта — он вручил ему доклад, в котором излагал собственное заключение: металлические инструменты в форме кисти руки с вытянутым указательным пальцем, зарегистрированные как «указки для чтения Торы» и зачастую имеющие остро заточенный конец, применялись для ритуальных убийств, ибо проткнуть сердце жертве таким вот «пальцем», произнося при этом различные заклинания, считалось особенно угодным Богу. Слова этих заклинаний Веллемин тоже сумел привести. Прошло несколько дней, прежде чем Качорский приказал Веллемину явиться и спросил его, не сам ли он все это придумал. Веллемин скромно отрицал; воодушевленный одним замечанием оберштурмбанфюрера, он лишь проштудировал соответствующие источники и натолкнулся на некоторые интересные указания, которые он — приложив немало усилий — подытожил и пришел к вышеизложенным выводам.
— Могли не тратить усилий, — сказал Качорский с каменным лицом, достал из ящика письменного стола книгу и протянул ее Веллемину на раскрытой странице. — Читайте заглавие.
Веллемин прочел; «Почему нельзя доверять набожным евреям. С приложением объяснения предметов их ритуального культа и употребления оных. Для пользы всех, кто вынужден общаться с евреями». Прага 1764. Отпечатано Иоганнесом Зимменауэром.
— Вы знаете эту книгу? — спросил Качорский.
Веллемин молчал.
— Она совпадает со страницы… подождите… сорок девятой по пятьдесят вторую почти дословно с вашими рассуждениями. За кого вы меня принимаете?
На этот вопрос он не стал ждать ответа и, когда Веллемин открыл рот, сказал тем же равнодушным голосом:
— Выйти.
Веллемин успел увидеть, как Качорский поднял телефонную трубку. Еще три дня он являлся на службу, на четвертый его больше не видели.
В один из последующих дней напрасно прождали секретаря Реаха, бывшего служащего ритуального отдела общины, который в бюро Фордеггера занимался каталогизацией. За это время не приходили новые списки на депортацию, поэтому наиболее вероятное объяснение отпадало. Фордеггер не видел причин для особой осторожности и спросил по телефону Качорского, не занят ли Реах сегодня в его отделе. Качорский сказал, что нет, не занят, осведомился о причине вопроса и порекомендовал — он-де не собирается опережать действий высокоуважаемого партайгеноссе — наложить на провинившегося строгое дисциплинарное взыскание.
Оказалось, что этого не требуется. Во второй половине дня пришел посыльный из погребального отдела с известием, что Реаха нашли мертвым в постели.
— Умер? — спросил Фордеггер (он не мог заставить себя произнести, какой другой вид смерти ему представился).
— Мертвым, — повторил посыльный. — Мы просим разрешения похоронить его.
Не только разрешение, но и само захоронение давно перестало быть в то время само собой разумеющейся вещью. Отчасти потому, что на открытое отправление еврейской религиозной службы были наложены строгие ограничения, отчасти потому, что таявшая еврейская община едва ли насчитывала требуемое количество мужчин — ни для того, чтобы донести покойника до могилы, ни для миньяна — соблюсти требуемый религией обряд. Фордеггер устроил так, что в день похорон — ровно через неделю — учитель Торы Бонди и его помощник Флюссер не были заняты срочной работой (формально он их не освободил), а посыльный Кнопфельмахер был отправлен с поручением. Все сошло бы гладко, если бы фрау Эйслер и фрау Винтерниц, «плакальщицы», как любил их называть Фордеггер, намекая на то, что с недавнего времени они непрерывно плакали, не удалились самовольно, чтобы проводить «трагически умершего» (еврейский персонал благоразумно избегал слова «самоубийство») к месту последнего успокоения.
— Как будто не могли реветь здесь, — злился Фордеггер, когда ему было сообщено, Качорским, конечно, о самовольном отсутствии обеих женщин; Качорский зашел в кабинет и не преминул отметить, что Бонди и Флюссера также нет на рабочем месте. Однако он не сделал из этого факта никаких выводов и не намекнул, что они будут сделаны впоследствии, а удовлетворился несколькими пренебрежительными замечаниями в духе своего надменного характера, самое язвительное — в адрес ассистента Хейниша: не собирается ли он в скором времени предоставить себя в распоряжение еврейской общины для миньяна. Хейниш кисло улыбнулся и объяснил Фордеггеру (не упустив случая уважительно отозваться о познаниях Качорского в области еврейских религиозных обычаев), что по еврейскому закону для совершения молитвы требуется присутствие десяти взрослых мужчин, поэтому десятому отводится особо важная роль.
— В большинстве случаев он получает за это еще и деньги, — добавил Качорский и, уже в дверях, снова обратился к Фордеггеру: — Миньян значит на иврите «число», господин профессор востоковедения. Хайль Гитлер!
Неважно, хотел ли он похвастаться случайно вычитанными сведениями или дать понять своему противнику, что иногда можно обойтись и без помощи еврейского персонала — это было довольно элегантным завершением эпизода, и Фордеггер скорее по привычке пригрозил ему вслед, пусть не думает, что можно продолжать над ним издеваться. Казалось, дело закончилось благополучно, и, действительно, в следующем списке на депортацию фамил