Кнопфельмахер кивает.
— Что я разрешаю провожать меня?
Кнопфельмахер трясет головой.
— Ты не хочешь проводить меня на кладбище?
— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — Альтнойшуль.
— Но я хочу на кладбище!
— Альтнойшуль.
— Тогда вот что: сначала на кладбище, а потом к Альтнойшуль. Ладно?
— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — сначала Альтнойшуль.
Если бы все происходило, как всегда, Фордеггер закричал бы: «Черт возьми!» и спросил, кто здесь хозяин. И если бы все происходило, как всегда, Кнопфельмахер бы понял, что игра кончилась, втянул бы голову в квадратные плечи и послушно кивнул. Но все происходило не так, как всегда.
Просветление, нисшедшее на Кнопфельмахера, не покинуло его, он весь в его власти, он не возражает на робкое «сначала на кладбище» и не повторяет «Альтнойшуль», даже не говорит «нет» — он широко шагает впереди Фордеггера, а тот не протестует: в конце концов, Альтнойшуль в той же стороне, что и кладбище, он доволен, что не очень отстает от Кнопфельмахера и не теряет его из виду — пусть себе бежит впереди, я его опять догоню, черт возьми.
— Черт возьми, куда же он делся. Теперь я его все ж таки потерял. Теперь он свернул на Майзльгассе и пропал. Нет, вон он идет. Теперь он от меня немного дальше. Ничего, я его догоню. Сначала будет синагога Майзля, а потом, с правой стороны, ратуша, за ней Альтнойшуль, а налево дорога к кладбищу… там я его догоню. Конечно, он мог бы помедлить, например, там, перед синагогой Майзля, и осенить себя крестом, если у него есть хоть капля совести и есть для него Бог на небе, но у евреев же нет креста, у них есть только пятый выступ, хайль Гитлер…
— Хайль Гитлер!
— Вот оно что… нет, на это я не попадусь. Сначала с Тауссигом… тогда я попался, потому что было темно, и люди в темноте так странно выглядят, но на этот раз — нет. Пусть делает, что хочет.
— Хайль Гитлер! — снова повторяет Качорский бодрым голосом. — Попытайтесь все же поднять руку, партайгеноссе.
— Я должен догнать Кнопфельмахера. Где Кнопфельмахер?
— Хорошо погуляли?
— Да, хорошо прогулялся.
— По Еврейскому кварталу?
Хотелось бы знать, какое ему дело. А я возьму и не скажу.
— Нет, не по Еврейскому кварталу.
— Вот именно. Иначе я должен был вас там видеть.
— Что значит «вот именно»? Почему «должен был»?
— Нет, это я просто так. Вас кто-нибудь провожал?
Он хочет у меня выведать. Но он ничего не узнает, эта сволочь Качорский. Если б я только знал, куда пропал Кнопфельмахер.
— Я был один.
— Один на Еврейском кладбище? Среди ночи? Значит, не побоялись привидений?
— Я еще не был на Еврейском кладбище. Я только иду туда.
— Вот как! Могу я составить вам компанию?
Фордеггер сощурился, откинул голову и несколько раз повернул ее — вправо-влево, да так резко, что хрустнули шейные позвонки. Что бы это значило, спрашивает он себя и моментально трезвеет. Несколько часов назад я вежливо пригласил его и получил отказ — пришлось проглотить его, будто я школьник, а теперь он, можно сказать, не дает мне пройти, навязывает свое общество. Почему это вдруг так для него важно?
— Почему это для вас так важно?
— Что важно?
— Идти вместе со мной.
Вот он уже двинулся и на самом деле схватил меня за руку… подталкивает влево — он думает, что делает это незаметно, но я заметил.
— Вам не надо поддерживать меня. Я спокойно могу идти сам.
— Дружескую помощь всегда принимают с радостью.
— Что я принимаю с радостью, а что нет, это вы, будьте любезны, предоставьте решать мне. Я уж сам буду решать, куда мне хочется идти.
Так. Отшил. Но еще не избавился.
— Я думал, вы хотите на кладбище?
Я хотел? Может быть, я передумал и пойду сначала к Альтнойшуль. Нет, я не передумал, и я не пойду к Альтнойшуль, чтобы он там, чего доброго, не схватил бедного Кнопфельмахера, тот-то вовсе ни при чем.
— Да, правильно. Но я не просил вас сопровождать меня.
— Нет, просили. Вспомните.
— Я вспомнил только, что вы отказались от моего предложения. Даже весьма неучтиво.
— Почему вы так злопамятны, партайгеноссе Фордеггер? Но теперь я вежлив. Это что — шутка? А? А между тем мы уже прошли полдороги.
Здесь все теснится впритык: синагога Майзля и ратуша, справа Альтнойшуль, а музей и кладбище слева. Кнопфельмахера я не вижу, а у Альтнойшуль в лунном свете различимы только верхушка и слабый свет в проемах окон, но, может быть, мне это только кажется, они так низко над мостовой, может быть, это отражается луч карманного фонарика, кто-то проходит мимо. Но не Кнопфельмахер, тот давно прошел… а вот свет исчез.
— Я помню еще кое-что, партайгеноссе Качорский.
— А именно?
— Что вы мне посоветовали взять в провожатые еврея.
— Ну и что?
— А то, что теперь я могу считать вас моим еврейским провожатым.
— Нет, этого вы считать не можете, — говорит Качорский, и голос его, в котором прежнее издевательство звучало почти дружески, вдруг становится ледяным; таким голосом он ответил, когда выходили из Альтнойшуль, на примирительное замечание Фишла: «Вы ничего не можете себе позволить, вы и так слишком много себе позволили», — об этом вспомнилось сейчас Фордеггеру, а также о том, что вскоре имя Фишла оказалось в списках на депортацию, и имя Тауссига тоже, и что об обоих больше никто ничего не слышал. И не услышит. Об этом Фордеггер тоже подумал. Это был опасный голос.
Теперь они стоят перед самой стеной кладбища, надгробные камни разглядеть нельзя, только луна виднеется сквозь ветви деревьев, она озаряет зеленоватым свечением квартал мертвецов. Могилы молчат, а к нему подкрадывается другое воспоминание — почему именно сейчас ему припомнился Тауссиг и рассказанная им история? почему именно сейчас? — об эпидемии, уносившей детей Еврейского города, только детей, они умирали один за другим, их смертям конца не было, пока однажды в полночь не пришел на кладбище рабби Лёв. Он увидел, как из могил встали мертвые дети, увидел, как они протянули друг другу холодные руки, как закружились в хороводе и как скинули рубашечки, чтоб удобней было танцевать. И тогда рабби Лёв схватил одну рубашечку и возвратил ее ребенку лишь после того, как тот поведал ему, откуда пошла страшная болезнь, и показал дом, где творились нечестивые дела, а грех этот был причиной несчастья. А едва забрезжил рассвет, рабби Лёв вошел в тот дом, и изгнал из него грешников, и страшная болезнь ушла.
Надо же, чтобы ему вспомнилось это именно сейчас, когда он стоит с Качорским перед кладбищенской стеной. И что рассказал эту историю именно Тауссиг, о котором больше никто никогда не услышит.
— Ну что же? — спрашивает ледяной голос Качорского. — Войдем мы туда?
Фордеггер не отвечает.
— Все-таки боитесь привидений?
— Нет, — отвечает Фордеггер, — боюсь вас.
И делает шаг в сторону Качорского. Его лицо исказилось — то ли неверный зеленый свет луны тому причиной, то ли замеченное им движение руки Качорского. Он отступил в сторону и потянулся к пистолету. Оба выстрела раздались одновременно, и оба тела одновременно рухнули на мостовую.
В ту минуту три штурмовика во главе с унтер-офицером Рюбельтом возвращались из Альтнойшуль, чтобы доложить Качорскому, что приказ выполнен. Как было договорено, они направлялись на встречу с шефом к синагоге Майзля. Не найдя его там, они тем поспешнее бросились на звук раздавшихся выстрелов, но доложить о выполнении приказа уже не смогли.
В то время еще никто не знал, что дело, о выполнении которого они не успели доложить, окончилось не так, как было запланировано. А когда это было замечено, то главной заботой оказалось скрыть ночное происшествие у кладбищенской стены.
Вскоре, однако, события стали развиваться совсем уж стремительно, и порядок, державшийся на насилии и потребовавший еще одной жертвы, был уничтожен.
…Рассказывают, что когда немцы под началом того, кто называл себя «фюрером» и кого приветствовали возгласом «хайль», держали под своей властью Прагу, они намеревались — таков был заранее составленный план — сжечь Альтнойшуль, чтобы семисотлетняя легенда о ее неуязвимости не служила более утешением евреям и не придавала им стойкости. Так как план этот не получил окончательного одобрения высших инстанций, его решили осуществить тайно, и теплой летней ночью патруль штурмовиков получил приказ изменить маршрут, пройти мимо синагоги и бросить через предварительно открытые изнутри люки на крыше — крыша синагоги приходилась почти вровень с землей, — на заваленный тряпьем и досками чердак, зажженные факелы. Приказ был выполнен, но огонь не разгорелся. Вследствие других — непредвиденных — событий, случившихся той же ночью, установить причину неудачи оказалось возможным только на следующее утро: факелы нашли затоптанными. Ясно отпечатавшиеся следы были, однако, такими необыкновенно большими, что вскоре распространился слух: Голем, который лежал на чердаке Альтнойшуль под старыми талесами и вышедшими из употребления растрепанными книгами, воскрес и затоптал огромными своими ножищами горящие факелы. Слух этот дошел и до немцев, в результате чего был арестован один из последних оставшихся в живых членов так называемого «еврейского персонала» — неуклюжий слабоумный парень по фамилии Кнопфельмахер, на которого пало их подозрение. Его привели для допроса в Альтнойшуль и допрашивали там долго и основательно, но не смогли добиться ничего, кроме ухмылки, и эта ухмылка, поначалу бессмысленная, чем дольше его допрашивали, тем более становилась похожей на улыбку и выглядела так, словно снизошло на парня великое просветление, и потом превратилась в хохот, так что даже когда они начали топтать его сапогами, он продолжал смеяться. А некоторые рассказывают, что и когда его уже перестали топтать и отступились от недвижимого тела, этот хохот все еще отдавался от стен Альтнойшуль, которые не положено было очищать, ибо они хранили на себе кровь мучеников, пролитую за многие столетия.