Опечатанный вагон. Рассказы и стихи о Катастрофе — страница 55 из 68

Опустилось безмолвие, коснулось его тела, скользнуло по волосам.

Напротив, возле боковых ворот приюта, прошли по тротуару девочки в синем.

Вечерний свет лег ему на плечи.

Вдруг он заметил, что держит в руках узелок с одеждой Берты, развернуть его он не посмел, а возможно, у него больше не было рук, а были обручи из железа.

(1961)

Елена Аксельрод«Когда валит орда…»

На поле бранном тишина…

В. А. Жуковский

Когда валит орда,

Вслепую, напролом,

И Страшного суда

Накатывает гром —

Вспорхни на свой шесток

И — тихо, ни гугу.

Несется вскачь поток,

А ты на берегу.

Ты сух и невредим,

И есть пока пшено.

Что за шестом твоим —

Не все ль тебе равно?

Но вдруг Мамая рать

Тебя собьет копьем —

Успеешь ли понять,

Что не взмахнул крылом?

(1986)

Аарон ЗуссманГонки на колесницахПеревод с английского Ирины Гусевой

Было теплое солнечное утро. Мы с моим давним другом Сашей Эйдельштейном сидели на скамейке в парке, неторопливо переговаривались и кормили голубей, расхаживавших по дорожке прямо у наших ног. Много лет назад Саша был узником концлагеря, пережил все его ужасы и потерял все, кроме воли к жизни. Сейчас это был сухой старик, отошедший от дел и живущий на неплохие деньги, заработанные за годы жизни в чужой стране, которую он именовал не иначе как «земля надежды».

«А что, если я чуть-чуть вздремну? — вдруг спросил он, бросая последний орех прожорливой птице. — Ты не обидишься? У меня глаза прямо-таки слипаются…». С этими словами он откинулся на спинку скамейки, закрыл глаза и мгновенно заснул. Я некоторое время наблюдал за голубями, а потом посмотрел на Сашу и увидел, что во сне он сполз к самому краю скамьи. Я подхватил его под мышки, чтобы он не упал, и посадил рядом, придерживая за спину. Не просыпаясь, он устроился поудобней и положил голову мне на плечо.

Я никогда не расспрашивал Сашу о годах, проведенных в концлагере. Но если он сам заговаривал об этом, старался не пропустить ни слова. Как-то раз он сказал, что, испытав на себе все кошмары лагерной жизни и обретя страшный опыт потерь и выживания, он, как и некоторые другие бывшие узники — не все, — после освобождения ощутил безграничную внутреннюю свободу, которая не покидала его уже никогда. Он больше ничего не боялся, поскольку считал, что ничего более страшного, чем концлагерь, с человеком случиться уже не может.

А некоторые, рассказывал Саша, потом все время плакали. Плакали всюду — дома, на людях, в магазинах и метро, — везде. Другие же — смеялись. Смеялись горько и слишком громко, как безумные, как люди, которые вдруг осознали, что жизнь — всего лишь чья-то злая шутка с ужасным концом.

Еще он рассказал мне о своем сне, который часто снился ему с тех давних пор. «Он немного мистический, но вполне современный, даже… спортивный», — пояснил он, чтобы как-то смягчить эту мрачную историю.

Где-то на небесах Господь и Гитлер соревнуются в гонках на колесницах. У фюрера колесница огненно-черная, запряженная черными лошадьми, и в руках — длинный тугой кнут. Он погоняет лошадей, то и дело щелкая этим кнутом над их головами. Лошади горячатся, и из их ноздрей вырывается кроваво-красный дым.

Господь без всякого кнута правит небесно-голубой колесницей, и кони у него белые. И в каждом таком сне, голосом ободряющим и сулящим надежду — тем самым, что слышал Моисей на Горе Синай, — Он говорит Саше: «Не волнуйся, Эйдельштейн, Я обязательно приду первым!» И уверенности в Нем в тысячу раз больше, чем в те незапамятные времена.

Фюрер мчится в двуколке, у Господа же — легкая повозка на одном деревянном колесе. Господь старается победить честно, а Гитлер так и норовит столкнуть соперника с дороги и разнести в щепки единственное колесо его повозки. Уже близится конец страшным гонкам. И вот тут сон двоится: Саше иногда снится, что победил Гитлер, а иногда — что Господь. Когда побеждает Гитлер, Саша начинает думать, что и жизнь, и смерть — бесконечный концлагерь, откуда нет выхода. Когда же происходит чудо, и побеждает Господь, Саша, а вместе с ним и все другие узники, оказывается спасенным, и тогда даже смерть, неизбежная, но такая далекая, кажется ему шагом в райский зеленый простор, царство покоя и света…

Саша проснулся после короткого сна так же внезапно, как и заснул, потянулся, выпрямился, и, щурясь от яркого солнца, улыбнулся, с удовольствием ощутив себя вновь живым среди живых. По его лицу я так и не сумел понять, снился ли ему сейчас тот сон и кто на этот раз победил А очень хотелось узнать. Видимо, он каким-то образом прочитал мои мысли, потому что сказал с улыбкой: «Нет, тот сон мне уже давно не снится. Но я тебе кое-что скажу. Когда я видел его в последний раз — могу поклясться! — у Гитлера тоже была повозка с одним колесом, и знаешь — он отставал! Как ты думаешь, к чему бы это?»

(1980)

Авнер ТрайнинСнова в ОсвенцимеПеревод с иврита Елены Аксельрод

Я помнил лишь одно:

дороги полотно

и стук колес,

   и посверк рельсов,

         рельсов,

         рельсов…

И знал я лишь одно:

я не умру,

пока их не увижу вновь:

     умолкших, ржавых,

     зарытых в травы,

        травы,

        травы…

И я пришел к ним:

тихим, ржавым,

   к немятым травам,

         травам,

         травам.

О, сколько здесь цветов!

(1960)

Марио СацЧисло имениПеревод с английского Ирины Гусевой

Вот уж о чем Лайонел, мудрец и кабалист, не догадывался совершенно, так это об особом предназначении его собственных рук. Они исправно служили ему для письма и чтения, бережно, ласкающими движениями открывали книги с полуистлевшими от времени растрепанными переплетами, гладили потемневшие страницы. Они не были ни уродливыми, ни прекрасными — руки как руки. И, конечно, они не обладали застывшей строгостью арабской хамса или величием еврейской яд[70], скользящей по свиткам Пятикнижия. Он любил вертеть в руках свою лупу, волшебное стеклышко, которое всегда лежало в кармане его черных брюк и неизменно протирало дыру в одном и том же месте, словно стремясь прильнуть к его телу, чтобы поделиться с ним своей целомудренной прозрачностью, — но и тогда его пальцы оставались почти недвижимы, серьезны. Они лишь собирались воедино скупым движением. Что еще можно было сказать о руках Лайонела? Ничего, ну ничего выдающегося. Даже жена, из скромности либо от недостатка опыта, никогда не упоминала о каких-то особо искусных его ласках.

Конечно, произнося длинные речи, чтобы объяснить мне мистический смысл числа или буквы, он помогал себе жестами, но и тогда его руки следовало принимать во внимание в последнюю очередь, сосредоточившись на движении сказанных им слов; главное было — успеть уловить их значение. Дело в том, что едва слово было произнесено вслух, как смысл сказанного мгновенно улетучивался. И только я успевал осознать, что именно сказал мой друг, как, пощипав по привычке бороду, он обжигал мне сердце новой максимой. Например, такой: «Величие невидимого Бога состоит в том, что мы любим Его не меньше, не имея никаких доказательств Его присутствия».

И так же, неизменно по-новому — так различны меж собою ритуальные движения председательствующего на Пасхальном Седере и экстатический танец любви, — повторял Лайонел от раза к разу историю о пустыне. Сам он, конечно, никогда в пустыне не был, но именно с пустыней были связаны самые глубокие и дорогие его сердцу прозрения. Из этой истории, продираясь сквозь нагромождения метафор и бесконечные лабиринты фраз, всякий, кто слышал ее, мог узнать о тесной темной пещере в Верхней Галилее, где провели тринадцать лет в размышлениях и молитвах рабби Шимон бар Иохай и его сын рабби Элиэзер. Там, зарывшись по пояс в песок, пропуская сквозь пальцы его шершавые текучие струи, они предавались углубленному созерцанию. Это было как раз в те времена, когда римские легионеры истязали евреев за неподчинение имперским законам и верность своим древним заповедям. Все испытали здесь эти люди, ищущие истины: тяготы сокрытости от мира, затворничество в холодной пещере, умерщвление плоти и непрестанные многочасовые медитации — и, как результат, счастье обретения Божественного откровения и истинной, высшей святости, той самой, о которой говорится в книге «Зохар»[71].

Для Лайонела жизнь великого учителя и его сына была совершенным образцом и вечным примером. Поэтому он не замечал убожества нищей, удаленной от центра Шестой улицы, где жил в окружении немногих друзей: Тима, пока тот не умер, Аспарагуса, Макса Фердинанда — и еще целой толпы бродяг и безумцев, еженедельно собиравшихся за его столом на Субботнюю трапезу, не столько чтобы вкусить вина и хлеба, сколько послушать его вдохновенные речи и помолиться с ним вместе. Лайонел был человеком необыкновенным, ибо годы, проведенные в немецком концлагере, — казалось бы, безоговорочное доказательство жестокой абсурдности нашего мира — привели его к осознанию того, что он — еврей и навсегда им останется. Лайонел ощутил это как начало новой лучащейся жизни в пространстве света, как свою принадлежность к ор лагоим, «светочу для народов», упоминаемому в пророчествах, и это значило для него даже больше, чем священные заповеди и исполнение обрядов.

А несколькими годами позже ничего не подозревавший Лайонел обнаружил, что знакомое клеймо на тыльной стороне его руки, повыше запястья, но ниже локтя, клеймо, выжженное в концлагере, — не просто номер, или обвинительный приговор, или даже судьба — Имя Божье.