— «Руссиш швайн», знаю.
— Нет, любимое слово у них — «партизанен».
Сосновский поглядывал на дорогу, высматривая поворот на Воробьи.
— А что ты еще его спросил?
— А я спросил: где нам сворачивать на склад?
Сосновский рассмеялся.
— Тише ты, — улыбнулся Сима. — Слишком по-русски смеешься, от души. Даже желудок видно.
— А мне ты что сказал?
Сима пожал плечами.
— Сказал, чтобы ты ехал побыстрее. Что ты, вообще, сволочь.
— Спасибо. Надо это слово запомнить. При случае отомщу. Как будем сворачивать?
— Да просто. Съезжай на обочину и открывай капот. А я тебя буду материть по-немецки. Хотя, конечно, мат у них условный.
Съехали на обочину. Сосновский суетливо откинул крышку капота, стал ковыряться, грея руки возле теплого двигателя. Сима прыгал рядом, материл его условным немецким матом и даже дал чувствительного, не условного пинка под зад.
Замыкающий вездеход брезгливо объехал их, а офицер только выкликнул в их адрес что-то условно матерное.
Съезд на Воробьи был едва заметен. Сосновский знал, что, в общем-то, никаких Воробьев в глубине лесного массива давно уже нет. Когда-то был там хуторок, выродился, на его месте прижился пикет лесничего. А сейчас там была партизанская явка.
Машина шла тяжело. Накатанной колеи практически не было. Сосновский угадывал ее по едва заметным гребешкам снежных наметов.
— Все, — сказал он, останавливаясь, — дальше своим ходом. — Он вышел из кабины, окликнул ребят: — Вылезай, братва. Можно курить.
— А оправиться можно? — первым спрыгнул на снег разведчик Кочетов. — А то я чуть в штаны не напрудил, с тоски. А мудрость народная гласит: сухие порты лучше мокрых. И еще: лучше вовремя пописать, чем не вовремя по…
Этот сразу освоился — мгновенно верхним чутьем понял, что опасности здесь большой нет, а малой он нигде не боялся.
Следующим выпал пленный. Он дрожал, и от него дурно пахло. Кочетов покачал головой насчет не вовремя.
— Дубиняк, что он показал?
— Много чего, командир, — брезгливо ответил Дубиняк и с омерзением сплюнул: — «Муттер, киндер, арбайтер. Гитлер капут».
— Они все так много говорят, когда в плен попадают, — сказал Сима и, морщась, заговорил по-немецки. Выслушал сбивчиво-горячие ответы. Покачал головой и сказал Сосновскому: — Пусто-пусто, командир.
— Дубиняк, отведи его в лес.
— Мараться еще об него. Марширен, фриц!
— Нихт Фриц! Их бин Ганс!
…Дубиняк вернулся один, брезгливо оттирая финку снегом.
— Значит, так, — распорядился Сосновский. — Ты, Сережа, остаешься здесь, беречь машину. Она нам еще может пригодиться.
— А чего мне здесь делать, командир?
— Сиди в кабинке, время от времени прогревай двигатель. А если кто здесь появится, гони их всех к… чертовой матери. Ясно?
— Да не знаю я по ихнему чертову матерь! Как их гнать-то?
— На раз — орешь: «Хальт!» На два — даешь очередь в воздух. На три — очередь на поражение. Мы будем поблизости, услышим и на счет четыре тебя поддержим. Понял?
— Яволь, герр официр!
— Ну вот, а говоришь, языка не знаешь.
— Командир, — напомнил Сима, — пока совсем не стемнело, надо кузов осмотреть. Что они там везли.
— Давайте, по-быстрому. Ребята, помогите обер-лейтенанту ящики пошмонать.
— Жратва там, — поспешил Кочетов, — не иначе жратва — больно добротно упаковано. И запах я учуял.
Да, упаковано было добротно. И пахло серьезно. Церковная утварь, иконы, сервизы старого времени, серебряные подсвечники, картины, статуэтки…
— Я так и знал, — сказал Сима. — Здесь ведь по городкам несколько краеведческих музеев до войны было. И недаром здесь Заксе вертелся.
— А это что за фраер? — спросил Дубиняк.
— Это еще тот фраер. Юрист, профессор искусствоведения, штурмбаннфюрер Франц Альберт Заксе. Он отвечает за вывоз из России в Германию художественных и исторических ценностей. Отбирает, оценивает, направляет и отправляет.
— Это что же за нация такая, а? — присвистнул Кочетов. — Ненасытная морда.
— Так, — скомандовал Сосновский. — Все! Ящики запечатать. Встали на лыжи.
— Меня обождите, — попросил Кочетов. — Я мигом.
Он сломил несколько еловых лап, сложил их веником, обулся в лыжи и поспешил к шоссе.
— Молодец, — похвалил его Сима. — Следы наши пошел заметать. Из него хороший бы жулик получился.
— А он и был хороший жулик, — усмехнулся Сосновский. — Классный домушник в прошлом. Но советская власть его перевоспитала. У него за два месяца — два ордена.
— Крепка советская власть, — от души крякнул Дубиняк. — Ну что, тронулись, командир? Вон он, поспешает, жиган прошлогодний.
Избушка на кордоне была пуста — дверь снаружи подперта колышком. Вокруг — синева нетронутых снегов. Только за домом, чуть заметная, уходила в еще большую глушь осторожная лыжня.
Вошли, засветили робкую коптилку, осмотрелись. Партизанская гостиница. Неструганый стол, полка на стене с некоторым припасом, печь, остальное — нары, покрытые лапником и ветошью. Да в красном углу — строгий лик Николая-угодника.
Завесили окошко тряпицей. Выложили на стол консервы, хлеб.
— Командир, печь затопим, а? С дороги-то не видать.
— Обязательно, — согласился Сосновский. — И по сто фронтовых не возражаю.
— И я не возражаю, — хором ответила группа.
Пока готовили питание, Елочкин сообщил по рации шифром о прибытии в первую точку. Сообщил очень коротко — пеленгаторы у немцев работали в прифронтовой полосе в особом режиме.
Выставив охранение, легли отдыхать.
ПАРТИЗАНЫ
Утром Кочетов согрел воду в котелке и поставил его на стол перед Сосновским:
— Советский офицер должен быть сильно выбрит и слегка под хмельком.
— Лучше бы наоборот.
Побриться Сосновский не успел, доложили:
— Связной прибыл.
Сосновский, в одной нательной рубашке, вышел из сторожки.
Связной — мальчишка лет пятнадцати в ватнике, перехваченном немецким солдатским ремнем, и с «вальтером» на боку — снял свои лыжи-самоделки и завистливо поглядывал на составленные у стены лыжи разведчиков.
— Медведь! — окликнул Сосновский Дубиняка. — Покорми мальчишку.
— Не! — отказался мальчишка. — Я уже в лагере завтракал. Мы вчерась барашка закололи.
— Тогда держи. — Сосновский протянул ему плитку шоколада.
— Данке битте-дритте! Сестренке снесу. Радая будет.
— У вас и твоя сестренка в отряде?
— Вся деревня у нас. Даже дед Матвей. Он нам валенки починяет. Ладно, пошли, что ли?
— Да ты отдохни хоть.
— Ничего, мы привыкшие.
В это время из сторожки вышел Сима, в расстегнутом мундире, умыться.
Парнишка взвизгнул и цапнул кобуру. Сосновский успел перехватить его руку — муровская реакция сработала.
— Фашист! — бился паренек в руках Сосновского. — Это он деревню нашу сжег!
Сима подошел к нему вплотную, взял за подбородок и тихо сказал:
— Я не фашист. И не пленный. И в деревне вашей не был. Дайте ему воды.
Стуча зубами о край кружки, мальчишка напился, все еще недоверчиво сверкая глазами.
— Я боялся, товарищ старший лейтенант, — сказал Симе Кочетов, забирая у пацана кружку, — я боялся, что он вас укусит.
— Я тоже, — сказал Сима. — Как тебя зовут?
— Колька. Николай Петрович.
— Группа остается здесь, — распорядился Сосновский. — Со мной пойдут Дубиняк и Кочетов. Четыре автомата, что у немцев взяли, и сумки с магазинами закатать в тючок.
— И той тючок — Медведю на спину, — сам про себя сказал Дубиняк.
Сосновский взглянул на Николая Петровича, усмехнулся и уточнил приказание:
— Три автомата в тючок, один — Петровичу. За то, что Симу не застрелил.
Петрович конфузливо шмыгнул носом, а глаза его благодарно и радостно блеснули.
— И лыжи, — сказал он нахально.
— Лыжи потом. Они нам еще нужны. Так, готовы? Сима остается за старшего. Пошли. Веди нас, Петрович.
— И то, — сказал Колька, деловито и трепетно вешая автомат на шею. — Морозов, небось, уже заждался.
Шли ходко, даже жарко стало. Петрович сноровисто шаркал лыжами. И держался все время впереди. Хотя нужды в том не было — лыжня и так вела куда нужно.
— Слышь, Петрович, — спросил Дубиняк, — ты ж пацан совсем, не боязно тебе воевать?
Колька не обиделся, ответил просто:
— Нет. Я их ненавижу.
«Это верно, — подумал Сосновский, — когда в сердце ненависть, страху в нем места нет».
Шли в основном лесом, в мирной тишине. Только птичка свистнет, веточка хрустнет да дятел простучит. А вот небо над головой было беспокойное, военное. То разведчик плавно и почти беззвучно проплывет в недосягаемой вышине, то стремительно схватятся меж собой истребители, то с густым гулом, напористо пройдет звено бомбардировщиков, и тогда дробно застучат зенитки, вспыхнут в синем небе курчавые облачка частых разрывов.
…Вышли на край леса. Распахнулось, сверкая под солнцем, до рези в глазах ослепительно белое поле. Чистое, ровное, лишь торчат кое-где тонкие былинки, покачивает их легкий приземистый ветерок.
— Не опасно по открытому идти? — спросил Сосновский.
— Не, немец тут больше не бывает. Ему тут больше делать нечего. Вон там она, наша Липовка, была. — Колька показал лыжной палкой вдаль. — Скоро видать будет.
Вскоре миновали они Липовку. Колька в ее сторону не смотрел. А что смотреть? Закопченные печные трубы да обгоревшие до стволов липы, что цвели когда-то возле каждого дома. Да, немцу тут больше делать нечего… Не остается в сердце места для страха. Если оно полно ненавистью.
ПАРТИЗАНСКИЙ ЛАГЕРЬ
Командирская землянка ладно обустроена, теплая. Попахивающая домовитым дымком от железной печки и чуть смолистым духом свежих бревенчатых стен.
За отдернутой пестрой занавеской — нары, в изголовье которых висит автомат, рядом портрет Сталина, вырезанный из газеты, в красивой рамочке из веток.
Командир отряда — Морозов, председатель колхоза в недалеком прошлом, а пожалуй, и в настоящем. В гимнастерке поверх грубого свитера, в валенках, обтянутых по подошве красной автомобильной резиной. «Дед Матвей, наверное, валенки ладил», — почему-то подумалось Сосновскому.