Операция «Анастасия» — страница 16 из 80

На платформу высыпал возбужденный народ. Спешно грузили в поезд чемоданы, коробки, узлы. Засидевшиеся в вагонном тепле пассажиры по одному выбирались на мороз покурить.

Глеб швырнул недокуренную сигарету в снег, упрятал окоченевшие руки в карманы куртки и не спеша шагал вдоль состава, пристально вглядываясь в лица проводников… Не то… не то… Так, глядишь, придется под вагоном путешествовать!

У одного из последних вагонов сиротливо маялась в одиночестве полная немолодая женщина в форменной шапке-ушанке и наброшенном на плечи малиновом пальто, зябко притоптывала на морозе. Подойдя поближе, Глеб зорко разглядел, что лицо у нее сумрачное, глаза усталые и несчастные. Он растянул рот в улыбке.

— Сестренка, милая, — проникновенно начал он, молитвенно сложив на груди руки. — Позарез в Москву надо. Выручай!

Презрительно оглядев его с головы до пят недоверчивым взглядом, проводница невозмутимо отвернулась, процедив:

— Да пошел ты…

— Сестренка, родимая, погибаю! — взмолился Глеб. — Хошь, на колени встану? — и в самом деле бухнулся перед нею в пушистый снег.

— Ты чего, чокнутый? — вылупилась на него женщина. — Вали отсюда! Не положено. — Но уже не отвернулась и продолжала искоса глядеть на Глеба.

— Замерзну — не уйду! — решительно заявил он и улегся на спину к самым ее ногам. Проводница взглянула на него с прежним недоверием и с некоторой долей любопытства.

— Правда, чокнутый, — угрюмо буркнула она, недоуменно пожав плечами.

— Ага! Верно! — поддакнул Глеб. — Вот и брось меня здесь подыхать! Плевать тебе на чужое горе! Катись, родная, и забудь, что из-за тебя тут человек погибает… — с надрывом изрек Глеб и, перевернувшись лицом в снег, обреченно замер.

Мягко прохрустев по снегу, возле его головы остановились тупые округлые валенки. Потом боязливая ладонь слегка тронула за плечо.

— Ладно, горемыка, вставай… — с усталым вздохом произнесла женщина. — Так и быть, ехай…

Угревшись в тепле небольшого душного купе для проводников, Глеб незаметно задремал, уронив голову на застланный цветастой домашней скатертью откидной столик. Поезд, монотонно раскачиваясь и постукивая на стыках, мчался сквозь глухую пелену метели и заснеженных сибирских просторов. Уютно потрескивал внизу калорифер. В коридоре вагона слышались приглушенные голоса пассажиров. Приятно пахнуло дымком и горячим чаем. Потом все стихло.

— Алло, горемыка, спишь? — услышал он над собой усталый женский голос.

Глеб резко вскинул голову и спросонья протер глаза.

— Осторожнее, ты, чокнутый! — осадила его проводница. — А то обваришься! — и поставила на столик два клубящихся паром стакана с густым ядреным чаем. — Тебе с медом, или с сахаром? — спросила она, усаживаясь напротив и выставляя на стол целлофановые мешочки с едой, какие-то пол-литровые банки и хлеб.

— С медом… да. С медом — оно слаще…

— Сластена, значит, — усмехнулась проводница и пухлой рукой взбила на голове чуть влажные рыжеватые кудряшки.

Наконец Глеб рассмотрел ее толком. И сразу все понял. С первого взгляда. Он вообще видел людей насквозь. А уж таких и подавно. На вид ей было слегка за сорок. Простая. Добрая. Глупая. И несчастная. Кольца нет. Значит, не замужем. Или разведена. Дети, пожалуй, уже взрослые. Мужик, если и есть, то пьяница. Недаром глаза у нее от слез покраснели и выцвели. Видать, хлебнула в жизни горя. Эх, бабы, бабы — подруги вы наши горемычные…

— Есть хочешь? — спросила она.

— Хочу, — прямо и откровенно глядя ей в глаза, кивнул Глеб.

— Так чего сидишь? Угощайся, — усмехнулась она, уплетая огромный бутерброд с колбасой.

Несмотря на плотный обед у мастера, Глеб с удовольствием впился зубами в холодную куриную ногу. Деловито запивал терпким чаем.

— Ты откуда такой будешь? — непринужденно осведомилась проводница.

— Из Москвы.

— Ишь ты… Везет же людям. — Она покачала головой с той же слегка завистливой улыбкой, что и молоденький лейтенант в зоне. — Как же тебя в такую глухомань угораздило?

— В командировку сослали, — невозмутимо ответил Глеб и запросто запустил ложку с майонезную баночку с медом.

— Ну, да… — многозначительно усмехнулась проводница, глядя на его стриженую голову. — Видали мы таких командировочных.

И, громко прихлебывая чай, так же запросто спросила:

— Сколько лет оттрубил-то?

— Год за десять.

— Тоже мне, горемыка… — разочарованно отмахнулась женщина. — Такой видный мужик, а всего на один год потянул…

— Амнистия вышла, — криво усмехнулся Глеб. — В честь очередных выборов…

Проводница удовлетворенно кивнула.

— А в Москве у тебя кто? Небось, баба?

— Кочерга за печкой да тараканы, — со сладким зевком потянулся Глеб, чувствуя нестерпимое желание закурить.

И, словно угадав его мысли, проводница снисходительно бросила:

— Ладно уж. Дыми тут, сама балуюсь…

Покурили.

Мимо, вспыхнув искристыми звездами в морозном стекле, пролетели огни какой-то Богом забытой станции. С грохотом и воем промчался и разом умолк встречный поезд. Глухо перестукивались колеса.

— По такому поводу и выпить не грешно, — с озорным прищуром заметила проводница.

Глеб невозмутимо пожал плечами.

— Выпить оно и без повода неплохо.

Вынув из стоявшей над столиком пузатой хозяйственной сумки большую мутную бутыль, женщина аккуратно протерла платочком опустевшие стаканы.

— Домашняя. Можжевеловая. Пей, горемыка, за вольную волюшку! — и с усмешкой протянула ему полный стакан.

— Звать-то тебя как?

— Глеб.

— А меня Зина, — смущенно потупилась женщина.

— Стало быть, Зинаида, — улыбнулся он той особенной своей теплой улыбкой, которая раньше так нравилась женщинам. — Ну, за знакомство…

Настойка оказалась духовитая, с густым можжевеловым запахом и до того крепкая, что на глаза Глебу навернулись слезы.

— Ишь ты, — потряс он головой, откусывая, словно яблоко, розоватую луковицу. — Хорошо забирает.

Проводница с грустью поджала губы.

— Да уж… — вздохнула она. — Моего подлеца хлебом не корми — за уши от нее не оттянешь…

Разговорились.

Все оказалось именно так, как сразу предположил Глеб. Проводнице было сорок шесть лет. Дважды побывала замужем и дважды разведена. Мужик подлец и горький пьяница. Дети выросли и разъехались кто куда. Ох, горе, ты мое горе…

— Так промотаешься по этой проклятой чугунке до старости лет и ничего-то в жизни толком не увидишь… — вздыхала проводница, размазывая по щекам обильные бабьи слезы.

— Брось, Зинаида. Не тужи, — успокаивал ее Глеб. — Будет и на твоей улице праздник.

— Как же, будет! — обиделась женщина. — За последние десять лет совсем в старуху превратилась! Скоро мужики вслед плевать будут.

— Брось, Зин… Ты баба видная…

— А знаешь, какая я в девках была?! — вскинулась проводница. — Вся деревня выходила смотреть, когда я по улице шла! Парни наши, так и вовсе в кустах дрались, чтобы только поглазеть втихомолку, когда я в речке купалась…

Глеб решительно пересел на ее полку, мягко обнял вздрагивающие плечи женщины.

— Будет, Зин, — ласково загудел он ей в самое ухо. — Не в красоте счастье. Главное дело — душа. А душа у тебя — как алмаз, — веско заявил он. — Уж я-то знаю. Не горюй, говорю, будет и на твоей улице праздник. И вообще, все у тебя будет… хорошо.

В эти минуты он действительно испытывал к ней искреннее братское чувство. Ведь кто она ему? Чужая, незнакомая баба? Зато своя, русская. И душа у нее такая же родная и широкая. Вот, не поленилась же подобрать его, замерзающего в снегу! Не побоялась схлопотать нагоняй от начальника поезда. Так и довезет его, горемыку, до самой Москвы. Эх, бабы, бабы! И что вы за люди такие?!

И, словно почувствовав его душевное тепло, женщина понемногу успокоилась и нежно прижалась к Глебу полным упругим бедром. Обняла. Погладила робкой рукой стриженые волосы.

— Милый ты мой… — глухо и жарко зашептала она, роняя редкие слезы. — Надо же, пожалел меня, дуру неотесанную…

Потом отыскала влажным ртом его горящие губы и припала к ним, прижимая его к себе страстно, отчаянно.

От податливого тепла и дразнящего запаха ее распаленного тела у Глеба пошла кругом голова. Когда же она, распустив молнию на джинсах, скользнула нетерпеливою рукой ему в пах и мучительно сжала его истомленную плоть, он глухо застонал и намертво стиснул зубы.

Через минуту, беспорядочно и поспешно сбросив на пол разное теплое барахло, она уже оседлала его, усевшись всей тяжестью на колени — дразнящая, полная, белая; шептала страстно:

— Соколик мой… Медовый… Яхонтовый…

Лаская дрожащими руками это волнующееся филейное великолепие, Глеб, задохнувшись, упрятал лицо меж ее арбузных грудей, упиваясь до самозабвения их живой обжигающей млечностью. Затем, с глухим мучительным стоном, впился судорожными пальцами в ее широкие нетерпеливо приподнятые бедра и, неудержимо рывками обрушив ее на себя, вошел в нее слепо и яростно, будто бросился головой в омут…

10

Москва встретила его ослепительным солнцем. В звенящем воздухе ленивыми столбами поднимались в небо белые дымы. День был морозный, бодрящий, искристый, в точности такой, какие Глеб особенно любил.

Из поезда он вышел с «чувством глубокого удовлетворения», как говорили в недавнем прошлом. Легкий и опустошенный, словно выжатый лимон. Проникнувшись к нему поистине сестринской нежностью, душевная проводница, очевидно, решила разом получить компенсацию за все свои несчастливые годы и не оставляла его в покое до самой Москвы. Впрочем, Глеб и не возражал. Втайне даже был собою доволен. Значит, за год вынужденного безлюбья умудрился-таки не потерять формы. А уж «сестренка» и вовсе не чаяла в нем души.

На прощание Глеб записал на сигаретной пачке ее координаты, а также расписание кратких побывок в Москве. Добрых людей надо беречь. Эту святую истину Глеб основательно усвоил с самого детства. Тем паче, что жизнь не особенно баловала его добротой.