В ревком Булгакова привел Слезкин[21]. Слыхали о таком?
Следователь: Да, слыхал.
Этингоф: Я рад был встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Признаться, не верил, что он выживет. Ну, раз выжил, пусть поработает на культурном фронте. Как видите, я не ошибся в Булгакове…
Следователь: Это как посмотреть, Борис Евгеньевич. Еще вопрос – это вы выдали письменную рекомендацию Булгакову, когда он решил покинуть Владикавказ? У меня есть сведения, будто Булгаков, устраиваясь на работу в Главполитпросвет, использовал подписанный вами документ?
Этингоф: Да, я дал ему рекомендацию. К тому моменту Михаил Афанасьевич уже положительно зарекомендовал себя на культурном фронте. В его активе было несколько вполне боевых пьес, его назначили деканом Университета горских народов и на его открытии он сидел в президиуме рядом с Кировым, так что ничего криминального в этой паре строк я не вижу.
Следователь: В выдаче рекомендации ничего отрицательного нет, но беда в том, что вы написали ее как раз в тот момент, когда во Владикавказ пришла директива из Центра почистить местный партсоваппарат от беляков. Вопрос, не вы ли подсказали Булгакову, что ему пора покинуть город?
Этингоф: Нет, Семен Григорьевич. Я ничего Булгакову не сообщал и не предупреждал.
Следователь: Хорошо. И все-таки, согласитесь, с этой рекомендацией вы допустили оплошность, недостойную коммуниста…»
Всю ночь я копался в Интернете.
Факты подтверждались. Существовал и Борис Евгеньевич Этингоф[22], и тиф, сваливший Булгакова весной 1920 года и не позволивший ему эвакуироваться из Владикавказа вместе с белыми. По словам первой жены Булгакова Татьяны Николаевны Булгаковой-Лаппы, муж заразился в конце зимы или начале весны.
Беда в том, что Татьяна Николаевна даже в шестидесятые годы, уже будучи замужем за Киссельгофом, по-разному рассказывала о болезни Михаила Афанасьевича и постоянно – скорее всего, намеренно – путала даты и события. Кроме того, она никогда не упоминала, что Булгаков побывал в плену у красных, хотя теперь мы точно знаем, что так было. Несмотря на нанесенные ей обиды[23], ее верность первому мужу была беспредельна.
Это была поистине благородная женщина. Мише она была верна до гроба…
Напоследок, под утро, перелистывая протоколы допроса, я наткнулся на тетрадный, сохранивший следы тщательного комканья, пожелтевший листок в линейку. Он пялился на читателя штампом в правом верхнем углу, подтверждающим дату поступления, номером дела и росписью. Низ документа был оторван, так что определить автора или хотя бы доброжелателя, переславшего органам обреченное на уничтожение, но по какой-то причине всего лишь смятое письмо, – было невозможно.
«…по самой прозаической, Миша.
По самой прозаической!!!
В случае разрешения постановки Петробычу пришлось бы встретиться с тобой. Неважно, когда и где это произошло, скорее всего, на премьере, а это никак не входило в его планы. Более того, пьесу непременно выдвинули бы на государственную премию, и она, поверь моему опыту, получила бы ее.
Что тогда?
Как быть с устоявшейся формой диалога, когда Петробыч слышит вопросы, но не дает ответов. Вообще-то он отвечает, но только опосредственно, с помощью реплик, которые, будь уверен, тем или иным путем, но обязательно доходят до тебя. В разговор, по моему мнению, вовлечены десятки фигур, в том числе и немилый тебе Немирович-Данченко.
Твой могучий собеседник водит тебя на поводке. И не тебя одного, Миша. Я, например, постоянно ощущаю на себе его недреманное, порой даже доброжелательное, око. После ареста наши с Массом фамилии сняли из титров «Волги-Волги», где мы были сценаристами, но гонорар заплатили.
Полностью…
Как это понимать?
В нашей компании много достойных людей. Тот же Женя Шварц из Ленинграда, «гуморист» Зощенко, знакомый тебе Борис Пастернак или твой прежний приятель из «Гудка» Валька Катаев, так что не преувеличивай тяготы своего положения. За те роли, которые нам достались, не награждают и не премируют. Таково устройство судьбы, она не очень щедра на выдумки.
Возможно, его неумолимо тянет поговорить с нами, однако, будь уверен, он никогда не пойдет на это.
Разве что с Пастернаком…
Пока ты «пусть и не все видишь, как оно есть на самом деле», пока ты достойно исполняешь роль «честного и благородного человека», – тебя будут защищать от таких литературных громил и волкодавов, как Всеволод Вишневский или господин-товарищ Киршон, у которого не только рельсы, но и кошелек гудит от избытка целковых.
Я уверен, Петробыч знает о тебе все, что поставляют ему доблестные чекисты, и более чем уверен – он познакомился с твоим последним романом…
Ах, этот роман!.. Эти закатные слова!..
Как ты додумался до своего Воланда?!
Мне представляется, что именно чего-то такого, библейского, он ждал от нас.
От нас всех!!
Черт меня дернул заигрывать с «мандатами» и «самоубийцами»! Надо было вот так, как ты… рубануть с плеча!
Не забывай, с кем мы имеем дело – с недоучившимся семинаристом. Впрочем, почему недоучившимся? За неуместный революционизм и пылкую горячность его вышибли из богоугодного заведения как раз накануне выпускных экзаменов. Так что курс Петробыч одолел полностью и, говорят, был в числе лучших учеников. Забыть, чему учат в семинарии, невозможно – это я ответственно заявляю. Там умели вправлять мозги.
Задумайся, Миша, почему тебя до сих пор не отправили в места отдаленные? Как при таком количестве улик ты все еще цел и здоров? Меня, например, наказали за куда менее страшные преступления, чем те, что числятся за тобой. Неужели ты, трезвого ума человек, можешь поверить, что о тебе «забыли»? О таких, как мы, не забывают. Не слившись «с гурьбой и гуртом», не включившись во вселенское хамство, которое характеризует новоявленных защитников социальной справедливости, мы были обречены изначально. Что уж говорить о твоей или, например, Зощенки, спорной биографии, но об этом молчок, чтобы доблестные чекисты не взяли след.
Значит, продолжает действовать «охранная грамота», выданная тебе в виде телефонного разговора в апреле 1930 года.
И не только!.. Я уверен (здесь исправлено «есть основания утверждать». – Примеч. соавт.), эта «охранная грамота» будет действовать и после твоей смерти. О тебе Сталин никогда не забудет.
Знаешь почему? Потому что ты – единственный, кто сумел достойно рассказать о нем. Все остальное, Миша, пошлая риторика, а ты сумел, да еще на библейском уровне… Могу вообразить, что испытал во время чтения твоей книги бывший семинарист.
Как тебе это удалось?
Как тебе пришло в голову обрядить его в сатанинские одежды и послать на землю карать и миловать?!
Именно так – карать и миловать!!
Многие в нашем кругу хватаются за голову – как он додумался написать роман о Сатане? Ах, ах, ах!.. И никто, поверь мне на слово, не догадался, что роман вовсе не Воланде, а о нем и его политбюро.
Никто и не догадается!.. По крайней мере вслух… В этом можешь быть уверен – твой главный герой приложит все силы, чтобы скрыть истину. По его расчету, она должна всплыть, когда созреют «исторические условия».
Он мыслит исключительно «историческими» категориями.
Как ты додумался обрядить его в люциферовы одежды?
Я полагаю… Я просто уверен – ему понравилось. Очень понравилось… Это звучно, объемно, свежо и вызывает сочувствие.
Знаешь почему?
Да потому что тайна куда неотразимее и мощнее действует на воображение поколений, чем самое обоснованное восхваляющее или ниспровергающее объяснение. Если «там», «за горизонтом», существует что-то недосказанное, что-то «манящее», туда и будут тянуться потомки.
Таковы законы истории.
Такова сила сказки!
Поэтому ты уцелел.
Ты ухитрился уцелеть, когда людей сажают за басни.
За самые безобидные басни!
Если полагаешь, что я испытываю обиду или зависть, будешь прав, поэтому ты никогда не увидишь это письмо. Даже на небесах!.. Я обязательно сожгу его или использую по назначению, что более соответствует моему душевному состоянию.
P.S. …по-прежнему, даже после твоей смерти, я испытываю к тебе уважение и желаю всего лучшего на небесах, но меня бесит мысль, что кто-то другой додумался написать такой роман. Насколько мне известно, ты работал над ним десять лет.
И не свихнулся.
Помнишь, я читал его у тебя в один из моих нелегальных приездов в Москву? Кажется это было в апреле 1939 года. Признаюсь, я испытал тогда самую изощренную, самую жгучую муку, которую только может испытывать литератор.
Помнишь окончание романа, когда на крыше Пашкова дома появляется нелепый евангельский персонаж, напоминающий инструктора ЦК?
Помнишь его слова?
В них разгадка:
«… – Он прочитал сочинение мастера (подчеркнуто автором письма. – Примеч. соавт.), – заговорил Левий Матвей, – и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?
– Мне ничего не трудно сделать, – ответил Воланд, – и тебе это хорошо известно. – Он помолчал и добавил: – А что же вы не берете его к себе, в свет?
– Он не заслужил света, он заслужил покой, – печальным голосом проговорил Левий».
Он понял намек.
И небезызвестный тебе Фадеев, прикинувшийся Левием Матвеем, тоже.
Я тоже.
Это был нокк-аут, Миша. Такую обиду может выдержать далеко не каждый.
Я выдержу, Миша. Я справлюсь. Меня простят, и я опять буду сочинять сценарии, но пьесы, тем более басни, никогда.
Ты слышишь, Михаил?
Ни-ког-да!!!
Я никогда не смогу воспользоваться твоей новой моралью.