Операция «Булгаков» — страница 27 из 57

и и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, присяду».


«Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой… Свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял».


«Запись под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия».


«…теперь он отыгрывается на мне. В союзники привлек «доброжелательного» Б. Оба в один голос твердят – тебе не выжить. Ты обречен. За отказом в разрешении «Бега» непременно последует ссылка в места, откуда не докричишься.

Или что-нибудь похуже…

Что может быть хуже ссылки?

Неужели?..»


«Порхают легкие слушки (обо мне), и два конца из них я уже поймал. Вот сволочи».


«Только что вернулся с вечера у Ангарского – редактора «Недр»… Разговоры о цензуре, нападки на нее, разговоры о писательской «правде» и «лжи»…

Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно; с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует. Ляшко, пролетарский писатель, чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал с худо скрытым раздражением:

– Я не понимаю, о какой «правде» говорит т. Булгаков? Почему все (…) нужно изображать? Нужно давать «чер(ес) полосицу» и т. д.

Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха – это эпоха сви(нства) – он сказал с ненавистью:

– Чепуху вы гово́рите…

Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола.

От хамов нет спасения».


«Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, только я вернулся, всюду потухло электричество…

Вечером у Никитиной читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда – сложное чувство…

Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги «в места не столь отдаленные».


Эти записи подытожил Рылеев:

– Положение стало безвыходным в марте 1929 года, когда Репертком объявил о снятии с репертуара всех пьес Булгакова – «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры» и «Багрового острова». Михаил Афанасьевич остался без средств к существованию и жил в долг без всякой надежды вернуть долги. О прозаических произведениях и говорить нечего. В издательствах редакторы шарахались от него как от огня.

В июле того же года Михаил Афанасьевич еще раз обратился с письмом к советскому правительству с просьбой отпустить его за границу. Точнее – обратился с письмами-заявлениями к Сталину, Калинину, начальнику Главискусства Свидерскому, а также к Горькому. Спустя два месяца еще раз к Горькому и Енукидзе.

Здесь интересна личность помощницы, которая помогала разносить письма. Это была та самая чертовка, о которой Булгаков упоминает в своем дневнике. Там, кстати, есть еще одна характерная запись: «Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия».

Он закурил, глянул на меня сквозь табачный дым.

– Сподхватил, о ком идет речь? – спросил Рылеев.

Я не сразу, но кивнул. Сбило с толку небезызвестное «сподхватил». Возможно, это было случайное совпадение, тем не менее я насторожился.

– Этот факт свидетельствует о том, что к тому моменту его пути-дорожки с Любовью Евгеньевной окончательно разошлись, и все ее последующие жалобы, будто «подруга отбила у нее мужа», ни на чем не основаны. Она сама познакомила Михаила Афанасьевича с Еленой Шиловской, матерью двоих детей, супругой высокопоставленного военного.

Юрий Лукич развел руками.

– Так бывает, дружище, и этот факт помогает окончательно прояснить то, что мы имеем на сегодняшний день – прежде всего, оригинальное решение проблемы Большого зла, воплощенное в двух замечательных романах, а также бездну удовольствия, которое испытали читатели. Хотя я знаю людей, которым «Мастер и Маргарита» активно не понравился.

И это радует – значит, задело».


«…Что касается секретов творчества, обращаю твое внимание, что «Театральный роман» вырос из тщательно скрываемой от посторонних глаз рукописи «Тайному другу», которую Булгаков написал для замужней женщины и отправил почтой на юг, где эта женщина изнывала от разлуки с удивительным, голубоглазым мужчиной, жизнь которого висела на волоске.

Это не для красного словца сказано. Из рассказов Гендина – я еще застал его на Лубянке и проходил у него инструктаж, – весь двадцать девятый и начало тридцатого года Булгаков стремительно двигался к перевоплощению из «попутчика» и «пережитка» в «героя» и «страдальца». Кому-то очень хотелось сделать из него «жертву коммунистического режима». Причем этот процесс умело подталкивался как руководством ОГПУ, так и набивавшимися в друзья к Булгакову сомнительными доброхотами. Конечно, мотивы у них были разные, но цель одна – заставить «недобитого контрреволюционера» проявить свое нутро и дерануть за границу. Желательно – нелегально, но и на легальных основаниях сойдет. При этом надо иметь в виду, что мысль о любой незаконной авантюре была для Булгакова абсолютно неприемлема. В двадцатом он сделал выбор – здесь была его страна, он считал себя ее гражданином и не мыслил покинуть ее каким-нибудь подпольным или, что еще хуже, вызывающим способом.

Это было его кредо! Его modus vivendi…[53]

Но ведь не мы выбираем!

Если постоянно бить в одну точку, если постоянно ссылаться на Слащёва или на убитого из-за угла Котовского, любой, даже куда более здравомыслящий человек, чем нервный, вконец издерганный Булгаков, может сотворить глупость».


«…Конечно, подобная мысль навязывалась Булгакову исключительно «из сострадания». Если у Ягоды были личные причины «не любить» Булгакова – их можно назвать политическими, то, судя по допросам, Не-Буква и Бухов так и не смогли внятно объяснить свою настойчивую заинтересованность в бегстве Булгакова. Ладно бы выполняли чье-то задание, так нет – следствие установило, что они действовали по собственной инициативе. Причина, скорее всего, была самая прозаическая, сродни потребности есть, пить, справлять естественные нужды, и состояла в том, что интрига в отношении «затюканного» драматурга как бы удовлетворяла их уязвленную возвращением в СССР совесть.

Они сами признались…»


«…в том же направлении действовал круг друзей, в который Любовь Евгеньевна ввела Булгакова. У нас на Лубянке их называли «пречистенцы». Им тоже до смерти хотелось довести игру с Булгаковым до логического конца.

Из чисто гуманных соображений, естественно.

К сожалению, кремлевский Воланд в те дни был слишком занят коллективизацией или, по словам М. Пришвина, «гражданской войной большевиков с мужиками», без победы в которой всякие разговоры об индустриализации и построении социализма гроша ломаного не стоили.

«…Впрочем, это только часть разгадки, дружище, и не самая острая. Я, например, до сих пор не могу найти ответ на назойливый, не дающий покоя вопрос – по какой причине Ягода вообще церемонился с Булгаковым? Разрешение жить, полученное от Сталина, и одновременно недопущение его отъезда за границу стояли у прежней верхушки ГПУ буквально как кость в горле. Ладно бы этот бывший белогвардейский офицер публично покаялся, рассчитался с прошлым, как, например, тот же Валентин Катаев (4) – так он еще позволял себе кочевряжиться, настаивал на возвращении реквизированных во время обыска рукописей и вообще вел себя крайне вызывающе.

Ни с одним литератором не было столько хлопот.

С тем же Мандельштамом, например.

Или с Артемом Веселым… Обвинили в приверженности эсерам – и к стенке».


«…Зная беспринципность Генриха Григорьевича и его неразборчивость в средствах,(5) не могу поверить, чтобы зампредседателя ОГПУ не пытался отделаться от вредоносного драматурга с помощью какого-нибудь несчастного случая…»


«…объяснение только одно – Булгаков чем-то здорово помог Генсеку, и страх перед Сталиным оказался сильнее ненависти. Никто из прежнего руководства ОГПУ не рискнул, дружище. Отсюда естественный вывод – в отношении Булгакова Сталин был особенно внимателен!»


«…чем затравленный, теряющий почву под ногами драматург мог помочь Петробычу?

«…Полагаю, только пьесами.

Ты прав, я имею в виду «Бег».

Эта версия подтверждается его будущей заслуженной славой. Если бы Булгаков сочинил пошлую, в духе «наведения мостов» агитку или, что еще хуже, злобный пасквиль на советскую власть, его ничто не спасло[54].

А так, если вдуматься, и придраться не к чему.

Пьеса об эмигрантах? Да, об эмигрантах. Их что, не существует?

Люди возвращаются из-за границы? Такого разве нет?

Автор не верит в возможность построения социализма без участия интеллигенции? Так и партия настаивает – кадры решают все.

Тем не менее все окружение Сталина настаивало на запрете. Больше всех старались «правые» во главе с Бухариным. Они громогласно и настойчиво требовали – «…партия не может позволить Художественному театру продолжать утверждать контрреволюцию на советской сцене!» Впрочем, «левые», а их даже после разгрома объединенной оппозиции хватало, тоже не остались в долгу – «…новая пьеса Булгакова – это сущий апофеоз белогвардейщины, воспевание подвига группы рыцарей без страха и упрека, быть может, заблудившихся, но честных идейных противников».


Эти нападки слышались со всех сторон, пусть даже у «левых» и «правых», а также испытывавших личную ненависть к автору партийных монстров – например, у главы Реперткома и претенциозно-тщеславного драмодела Ф. Раскольникова, – не было ни одного веского козыря, оспаривающего художественные достоинства «Бега», кроме напоминания о ее «духе».

Да, «душок» есть, согласился Сталин.

Он попытался сманеврировать – если автор согласится дописать две или три картины, доказывающие неизбежность победы большевиков, пьесу можно было бы пустить на сцену.