озвонил сестре и попросил ее приехать в Пермь. Лидия Николаевна сорвалась с места, бросила все дела и вылетала к брату первым же рейсом. В тот первый день Евгений Дмитриевич выглядел, как разъяренный дикий зверь в тесной клетке зоопарка. Ходил по квартире, сжимал тяжелые кулаки, ругался, хватался за голову и скалил зубы. И еще звонил кому-то из своих знакомых, но в ответ на просьбы о помощи слышал одни и те же слова: «Не беспокойся, старик. Ну, проведут обследование. Разберутся. Она же нормальная здоровая женщина. Через пару дней будете ужинать дома. Подумаешь, какое дело. Обследование». В тот же день, набив продуктами две большие сумки, брат и сестра отправились в психушку. Стояло жаркое лето, брат и сестра добрались электричкой до станции «Банная гора», что в двадцати четырех километрах от городского центра. Долго, обливались потом, карабкались вверх по крутой тропинке. В прежние времена здесь размещалась воинская часть. Позднее военные перебрались на новое место, а шесть бараков и кирпичный пятиэтажный дом, отштукатуренный и покрашенный желтой краской отдали под городскую психушку. Но, кажется, тот гарнизонный дух, запах казарм и солдатских гальюнов так и не выветрился с Банной горы. Вокруг больницы стоял высокий сплошной забор с нитками колючей проволоки поверху, на вахте дремал нетрезвый мужик в фуражке железнодорожника. «К пациентам могу пропустить только по распоряжению главного, – заявил вахтер – Личному распоряжению». «Ему звонили из областной администрации, – с достоинством ответил Людович. – Обещал пропустить». «Мне таких распоряжений не было», – нахмурился вахтер. После долгих споров мужик снял телефонную трубку, долго извинялся, наконец, попросил позвать главного врача. Разговор длился несколько секунд. Вахтер бросил трубку и покачал головой: «Вот видите. К Людович сегодня не пускают. Распоряжение главного. У нее какое-то там обострение или что… Короче, это не мое дело». Евгений Дмитриевич пытался что-то доказать этому непробиваемому пьянице, но только мотал головой. «Продукты, которые принесли, вон в окошко передай», – вахтер выставил вперед палец. Подошли к окошечку приема передач, за которым сидела женщина в грязно-сером халате, кажется, тоже не совсем трезвая. «На стене объявление, читайте, – сказала женщина, когда Людович попытался просунуть через окошечко сумки с продуктами. – Можете передать двести грамм вареной колбасы, пятьдесят граммов масла и не более литра молока. Чай – без ограничений». «А почему так мало, двести грамм колбасы?» – удивился Людович. «А потому что на все второе женское отделение только один холодильник», – отрезала женщина. Лидия Николаевна вернулась в Москву через неделю. За это время свидания с Верой так и не удалось добиться, хотя Евгений Дмитриевич начинал и заканчивал день обзвоном каких-то знакомых, которые, по его мнению, могли помочь его беде. Потянулись дни, недели и месяцы, полные тревожной безысходности и ожидания. Тягунова время от времени звонила брату, но новостей все не было.
Зимой, кажется, в декабре сам Людович позвонил сестре, он был очень взволнован. Сказал, что свидание с Верой обещали дать в конце недели. «Если можешь, приезжай, – сказал он. – Боюсь, что меня одного туда ноги не донесут». Тягунова, накопившая несколько отгулов, вылетела в Пермь. Той же дорогой, что и летом, на той же электричке они приехали на Банную гору. Долго карабкались по обледенелой скользкой тропинке. На вахте сидел не тот пьянчужка в железнодорожной фуражке, а два дюжих прилично одетых молодца. Они долго проверяли паспорта Евгения Дмитриевича и его сестры, кому-то звонили. И, наконец, разрешили пройти за турникет. В главном корпусе возле лестницы гостей ждала средних лет полная женщина в белом халате и шапочке. «Меня зовут Нина Константиновна Сомова, – представилась она, почему-то обращаясь исключительно к брату. – Я лечащий врач вашей супруги. Пойдемте со мной». По лестнице поднялись на четвертый этаж. Вера поместили в палату на десять коек, но половина мест пустовала. В комнате сидели на своих кроватях еще две женщины: какая-то неряшливая старуха с огромным отвислым зобом и седыми усами над верхней губой. И еще девушка, ее предплечья были туго перевязаны бинтами, сквозь марлю проступали пятна свежей желто-бурой сукровицы. Больные безучастно наблюдали за происходящим. В первую минуту Лидия Николаевна не узнала в худой поседевшей бабе жену брата. Вера лежала на кровати у окна, подобрав колени к животу. При появлении мужа она села, свесила ноги и долго смотрела на Евгения снизу вверх. Хмурила лоб, словно хотела, но не могла узнать этого человека. Что испытывал в эту минуту Евгений Дмитриевич, не дано знать никому. Он стоял перед женой, опустив руки, сжав кулаки, его лицо потемнело. Сомова, почувствовав всю деликатность момента, сказала, что вернется через полчаса и шмыгнула за дверь. Евгений Дмитриевич, присев на табурет, принялся выкладывать гостинцы из сумки в фанерную тумбочку. Но Вера остановила его. «Подожди», – сказала она, когда увидела яблоки. Все полчаса, что отвела для свидания врач, Вера грызла яблоки с зеленоватыми бочками. Одно за другим. И складывала огрызки в ящик тумбочки. На вопросы мужа отвечала односложно: «Помню… Да… Хорошо… Все нормально» Лидию Николаевну, сестру мужа, Вера, кажется, не узнала. Взволнованная, подавленная увиденным, Лидия Николаевна, стояла возле кровати, отвернувшись к окну. От Веры пахло немытым телом, волосы были слипшимися, жирными. Застиранный больничный халат велик на несколько размеров, из-под него выглядывала серая нательная рубаха, несвежая и мятая. Людович сидел на краешке кровати, гладил ладонью щеки и волосы жены и повторял: «Господи, да что же они с тобой сделали? Почему так?»
«Наша больница, как вы понимаете, закрытого типа, – сказала на прощание Сомова. – Но вы можете навещать супругу два раза в неделю. В субботу и воскресенье. Главный врач дал на это разрешение. Потому что у вас есть друзья со связями. Но только один вы, без провожатых». Сомова покосилась на Лидию Николаевну. На обратной дороге, когда стояли на платформе, дожидаясь электричку, Тягунова сказала брату: «Евгений, мне кажется… Ты меня прости… Но Верочка действительно больной человек». Евгений Дмитриевич посмотрел на сестру насмешливо, даже презрительно. «Дура, – сказал он. – Верку убивают в этой психушке». Этот взгляд, эту кривую улыбку Тягунова запомнила надолго. Обратной дорогой в электричке молчали. В полной тишине прошел весь короткий зимний вечер. Дома Брат сидел на диване, отвернувшись в угол и обхватив ладонями лицо. Кажется, впервые в жизни Лидия Николаевна увидела, как он плакал.
Через неделю она улетела в Москву. А еще через два месяца получила телеграмму от брата: Вера умерла, так и не выписавшись из больницы. Причиной смерти по заключению врачей стала острая сердечная недостаточность.
Тягунова поднялась со стула, порылась в серванте и положила на стол перед Колчиным тощий семейный альбом формата ученической тетради, перевернула несколько страниц. – Вот она, Верочка. А рядом с ней Евгений.
Фотография была черно-белой, мутноватой, снимок сделали летом. На берегу какого-то озера стоял мускулистый крепкий мужчина лет сорока восьми в майке без рукавов. Лицо не слишком приятное: глубоко спрятанные маленькие глаза, слишком высокий лоб, сжатые в ниточку губы. Людович обнимал за плечи миловидную склонную к полноте женщину. Копна вьющихся волос, светлые какие-то удивленные глаза, вздернутый нос. Недорогое платье в мелкий цветочек на бретельках. – Перед смертью она превратилась в старуху, – сказала Тягунова. – Да и Евгений изменился. Не в лучшую сторону. Он заметно сдал и… И характер у него испортился. Перед самым отъездом из Перми, уже после смерти Веры, он поскользнулся на улице, в двух местах сломал голень левой ноги. Хромота так и не прошла. Колчин закрыл альбом, допил холодный чай. Поблагодарив Лидию Николаевну за потраченное время, попрощался и ушел.
Подмосковье, Малаховка. 30 июля.
Василич закончил работу, когда на поселок опустились сумерки, а в темно синем небе можно было разглядеть молодые белые звезды. Стерн остался доволен: вагонку можно подогнать и получше, но мастера подпирают сроки, придираться к мелким огрехам нет смысла. Обрезая доски, Василич глубоко порезал ножовкой указательный палец у самого ногтя. Бинта или пластыря в доме не нашлось, а идти просить бинт у соседей, не хотелось.
– Залезь внутрь и покричи что-нибудь, – попросил Стерн. – Только погромче кричи.
– В смысле, как это, покричи? – Василич пососал палец, но кровь не хотела останавливаться. – Что покричи?
Василич скинул фартук, натянул желтую майку с коротким рукавом. Он стоял смурной, будто не радовался доброму приработку, легким деньгам. И еще он не понимал просьбы квартиранта забраться в кузов и покричать сильнее.
– Как обычно люди кричат. В голос.
– А что кричать-то?
Василич глядел на Стерна настороженно.
– Что хочешь. Грабят, режут, убивают, – этого не надо. Крикни: «Спартак» – чемпион. Раз десять крикни. Во всю глотку, со всей дури.
Василич обсосал палец, закинул ногу, заполз в грузовой отсек. Стерн захлопнул дверцы. Постучал кулаком по борту, мол, давай, крой. Василич закричал так громко, как только мог.
– «Спартак» – чемпион. «Спартак»…
Стерн отошел от фургона, вернулся на прежнюю позицию. Прислушался, выставив вперед ухо. В пяти шагах крики Василича совсем не слышны, комариный писк, и тот, пожалуй, громче. Если встать в шаге от заднего бампера, что-то похожее на мычание разобрать можно. Значит, звукоизоляция фургона – на должном уровне. Стерн открыл дверцы, выпустил Василича.
– Ты хоть громко кричал?
– Чуть сам не оглох. Я вообще-то за «Торпедо» болею.
– Буду иметь в виду, – кивнул Стерн.
Когда Василич освежился под душем и получил обещанные деньги, сели за стол на веранде. Постоялец открыл банку с солеными огурцами, скумбрию в томате, порубал колбасу и хлеб. Он скрутил пробку с водочной бутылки, наполнил рюмки. Выпили за дело, которое, как известно, боится одного только мастера золотые руки. Следующую рюмку опрокинули за здоровье все того же мастера. Третью хватили за деньги. Чтобы их побольше было на кармане мастера.