На рассвете Давыдочев спрятался у баньки, где поселился сапожник. Было совсем рано, но у покосившейся стены уже горел костерик, над которым на ржавом шомполе висел котелок.
Сапожник вышел из баньки, приспособил на стене маленькое зеркальце, достал из мешка мыло, помазок и опасную бритву. Потом он снял котелок, отлил в кружку горячей воды и начал бриться.
Давыдочев разглядывал его крепкую спину с буграми мышц, пороховую синеву татуировок.
— Осень, прохладное утро… — напевал сапожник.
Картина эта так не вязалась с образом сапожника-инвалида, что Давыдочеву хотелось немедленно подойти и арестовать этого человека. Но все что-то удерживало его. Давыдочева не покидало странное чувство, что он где-то его видел.
Скрипели по селу телеги, стучали по колдобинам тачки: крестьяне свозили во двор Тройского госпоставки. Волощук сидел у весов, Станислав Тройский, весело здороваясь с односельчанами, взвешивал муку, сало, окорока, битую птицу. Гончак сидел на крыльце дома, положив автомат на колени, курил, цепко поглядывая по сторонам.
Токмаков чинил сапоги, насвистывая грустное довоенное танго.
Внезапно свет, падающий из двери, закрыла фигура человека. Токмаков поднял голову. В дверном проеме стоял Яруга.
— Сапоги готовы?
Токмаков молча достал из-под лавки немецкие сапоги с короткими голенищами, бросил их Яруге.
— Деньги.
— Ты что?
— А ничего. Девяносто рублей. Тут тебе не частная лавка, а госартель.
Яруга посмотрел на Токмакова и понял, что деньги отдавать придется.
Он полез за пазуху, вынул тряпицу, достал три мятые красные тридцатки, бросил их на стол.
— Как от души отрываешь, — усмехнулся Токмаков.
— Ты наживи!.. Велено передать, завтра чтобы был готов к вечеру.
— Иди.
Солнце уже высоко висело над селом, день клонился ко второй половине. Токмаков вылез из баньки и сел на пороге. Он курил, бездумно глядя перед собой. Просто вышел усталый человек и отдыхает. Проходящие крестьяне вежливо кивали ему, и он улыбался им добродушно.
Давыдочев шел мимо бани. Он уже несколько раз проходил мимо, пытаясь вспомнить, где же он видел этого странного сапожника.
— Лейтенант, — тихо окликнул Токмаков, — зайди, бесплатно косячки подобью, а то каблуки совсем скривились.
Давыдочев стягивал сапог, внимательно глядя на этого непонятного человека.
— Не узнал, Давыдочев?
Это было настолько неожиданно, что Давыдочев вздрогнул.
— Лейтенант Давыдочев Александр Петрович, год рождения двадцать первый, москвич, окончил Рязанскую школу младших лейтенантов.
— Вы кто? — Давыдочев лапнул кобуру.
— Токмаков я, капитан Токмаков. Память плохо тренируешь, лейтенант. Помнишь, когда тебя в райотдел милиции направили, я у полковника Клугмана сидел?
— Помню, — смущенно выдавил Давыдочев, — вспомнил теперь. А я смотрю…
— Давай сапог.
Токмаков ножом срезал стоптанную часть, начал набивать косячок.
— Завтра они нападут. Завтра, понял? Утром пошли Гончака за опергруппой, о деталях договоримся ночью.
В баньке было душно, и Токмаков спал с открытой дверью. Проснулся он от ощущения опасности. Вскочил. В дверях кто-то стоял.
— Кто?
— Я, — услышал он хриплый голос Яруги. — Пошли. Ждет.
Токмаков встал, натянул гимнастерку.
— Мешок возьми.
— Зачем?
— Узнаешь.
Токмаков оглянулся с тоской, понимая, что пистолет из-за печки достать не удастся.
После темноты свет керосиновых ламп-трехлинеек был особенно ярок, и Токмаков на секунду зажмурился. Когда он открыл глаза, то увидел Рокиту и трех бандитов.
Они сидели в горнице Яруги за столом, положив автоматы рядом на скамейку. На столе стоял самогон, лежали остатки пищи.
Лица их сначала показались Токмакову похожими, на всех лежал одинаковый отпечаток затравленности и злобы.
— Здорово, разбойнички! — Токмаков усмехнулся.
Рокита встал, тяжело посмотрел на Токмакова.
— Сегодня идем брать харчи и немного резать старосту, полячишку и милицейских. Понял?
— Ты же говорил завтра.
Токмаков старался говорить спокойно и равнодушно.
— Хорошие дела нельзя откладывать.
Бандиты засмеялись.
— Ты останешься здесь. Мы тебя запрем в подвале. Мы тебя не знаем. Так будет лучше. А как покончим с этим, ты машину пригонишь.
Токмаков мазнул глазами по комнате. Цепко, словно примериваясь. Четверо, а он один. Сейчас они пойдут и перестреляют ребят. И выход у него оставался один. Страшный, но один.
— Ладно, ты здесь хозяин.
Токмаков шагнул к столу, взял бутылку самогона и кусок сала.
— Это, чтобы мне в погребе страшно не было, а то я темноты боюсь.
Рокита улыбнулся снисходительно.
Токмаков поднял с пола мешок, поставил на лавку, развязал горловину, сунул руки, нащупал гранату, выдернул кольцо и… поставил гранату в центр стола.
Он успел упасть на пол и увидел столб огня, ударивший в потолок. Но боли не почувствовал, просто наступила тишина.
Взрыв разметал бандитов, лампа упала, и горящий керосин полился со стола на пол.
Давыдочев без гимнастерки, с автоматом, первый ворвался в комнату.
Горел пол, дым, удушливый и темный, тянулся к двери. Разбросанные взрывом бандиты валялись на полу, огонь лизал куртку Рокиты.
— Токмаков! — крикнул Давыдочев. — То-кма-ков!
Они вышли из парикмахерской. Подтянутые, в синих гимнастерках, на которых одинаково алели ордена Красной Звезды. Парикмахерша, женщина не старая, с интересом, со значением посмотрела им вслед.
Над городом висело солнце, яркое солнце бабьего лета.
Они немного смущались в этом городе, полном фронтовиков, обвешанных наградами. Но все равно им было весело. Они попили ядовито-красный морс. Потолкались у кино. Купили ягод у старушки и пошли по улицам, жуя ягоды и провожая взглядами хорошеньких женщин.
Вот площадь. А вот и фотограф на ней. Смеясь, они подбежали к нему. Гончак сел, а Давыдочев стал за его спиной, положив локоть на декоративную колонку.
— Давай, фотограф, снимай. Пока двоих. А потом, может, и Токмаков выздоровеет!
Микульский спрятался под покрывало.
— Внимание!
Замерли, стараясь согнать с лица улыбку. Но фотограф понимал, как трудно это им дается. Он видел: эти двое еще очень молодые. Только их преждевременно состарила война.
Операция прикрытия
По земле катилась война. Шел сорок четвертый. Каждый день приближал Красную армию к рубежам Советской страны. Немцы, сопротивляясь, отступали в глубь Европы.
А в Берне было туманно и тихо. Ветер с Ааре нес запах сетей и рыбы.
Он разгонял туман, этот ветер, запутавшийся в узких Шпитальгассе, Марктгасее и Крамгассе.
Раннее утро — любимое время детей. Школьники до занятий спешили покормить медведей, живших на берегу реки. Дети покупали в лавочке морковь и угощали зверей, смешно встававших перед ними на задние лапы.
Человек, спустившийся к реке, тоже купил несколько морковок. И, бросая их животным, подумал, что за две такие морковки он в лагере для военнопленных вербовал нужного ему агента.
Где-то в старом городе мелодично запели часы. Они именно не звонили, а пели. И звук их несся над домами предвестием мирного и счастливого полдня.
«Пора». Поднявшись по ступенькам набережной, человек сел в маленький, почти игрушечный вагон трамвайчика, напоминавшего ему детскую железную дорогу в его родном Мекленбурге. Вагончик медленно полз по улицам, огибая многочисленные фонтаны. Возле «Цайт глоксентрум» — башни с часами — человек вышел из трамвая. Его ждали у здания ратуши, чем-то напоминавшего ему старинный русский терем, какие он видел в Смоленске.
У самого большого и нарядного фонтана, перебросив светлый плащ через плечо, опираясь на трость, стоял Алекс. Он был постоянен, как и подобает настоящему британцу. А потому носил в Европе только твид. На этот раз костюм был песочного цвета.
Колецки не любил твид. Он чем-то напоминал ему тяжелый форменный мундир. Вырываясь из Германии в нейтральную тишину, он надевал легкую фланель, в которой чувствовал себя человеком, уехавшим на отдых.
Алекс увидел его и поднял трость, коснувшись набалдашником твердых полей шляпы. Эта немного фамильярная манера завсегдатая лондонского Сохо поначалу коробила Колецки. Он, оберштурмбаннфюрер СС, был старше на два звания англичанина, у которого числился на связи.
— Привет, Алекс, — Колецки приподнял шляпу.
— Здравствуйте, мой дорогой Герберт, — Алекс улыбнулся одним ртом.
Глаза его, пусто-светлые, по-прежнему смотрели цепко и настороженно.
— Вас учили улыбаться в вашей хваленой школе? — съязвил Колецки. — Поучились бы у американцев. Люди Даллеса, например, улыбаются так, словно встретили родного брата, вырвавшегося из тюрьмы.
— По тюрьмам специалисты вы, немцы, а американцы молодая нация. Молодая, веселая и богатая. Мы, англосаксы, слишком плотно вжаты в рамки тысяч условностей. Это наше бремя, которое мы стараемся нести с гордостью. Зато мы внимательны к друзьям. У вас в отеле уже стоят три упаковки «Принца Альберта». Кажется, это ваш любимый табак?
— Вы очень внимательны ко мне. Кстати, почему вы не курите трубку, как истинный британец?
— Слишком традиционно — улыбка, твид, трубка. В этом что-то от колониализма.
Колецки засмеялся:
— Может быть, вы и правы.
— Пройдемся, центр города подавляет меня обилием фонтанов.
Они пошли вниз по Крамгассе. Постепенно исчезли нарядные вывески магазинов, контор, ресторанов. Вторая половина улицы была нашпигована мелкими лавочками, кустарными мастерскими, складами.
Элегантный Берн предстал своими задворками. Дома, иссеченные временем и непогодой, устало жались у тротуара.
— Я люблю такие места. — Алекс закурил сигарету. — Анатомия города! Вернее, анатомический атлас. Там, наверху, внешняя, показная часть Берна. Как у человека — глаза, нос, брови, кожа. А здесь, внизу, его чрево — истощенное сердце, изрытая печень. Эти развалины могут больше сказать о городе, чем его фасады.