«Ну вот, доктор, теперь вы и совсем уже наш. Потерпите немного и ко всему привыкнете. Главное, не нужно сентиментальности: запомните, что это такая же работа, как и любая другая». Понимаешь, они именовали это работой!
— И ты... ты убивал своими прививками даже поляков?
— Там были все, Ирена. Все в одну кучу: русские, евреи, поляки, французы и даже марроканец.
— И ты можешь после этого жить!
— Как видишь, даже слушаю тебя и исповедуюсь, — ответил он без усмешки. — И еще об одном хочу сказать, Ирена. Не подумай, что, делая эту тайную операцию, я дрожу за свою шкуру. Для меня страх — уже далекое прошлое. Очень хочу, чтобы хоть что-то светлое появилось у меня в жизни, прежде чем из нее уходить.
— Я тебя поняла, Тадек, — сказала в смятении Ирена. — Я тебя хорошо поняла.
Он решительным движением отбросил от себя вафельное полотенце:
— Ну, а теперь ближе к делу, сестра. Твоего подопечного я залатаю по первому списку. Ты заменишь мне ассистента. Помнишь, я тебя когда-то учил этому.
Удаление осколка оказалось более сложным делом, нежели предполагал Тадеуш. Он долго возился около бредившего летчика. Опытные смуглые руки сейчас не дрожали. В угрюмом молчании длилась операция. Изредка кивком головы и шепотом Тадеуш отдавал короткие распоряжения сестре:
— Иглу... пинцет... тампон... зажим.
Наконец он наложил повязку, накрыл простыней правую ногу Виктора и поднес на ладони к глазам сестры небольшой с зазубренными краями кусочек металла.
— Возьми на память, Ирена. Ты меня уверяла, что в него стреляли часовые, когда он бежал из концлагеря. Это не пуля, Ирена. Это осколок. — Помолчал и прибавил: — Зенитный.
Час спустя на старых брезентовых носилках, которые, как и многое другое медицинское оборудование, валялись в просторных комнатах дома, занятого главным хирургом эвакогоспиталя, Виктора отнесли на чердак и уложили на узкую лазаретную кровать. Он пришел в сознание, и взгляд его встретился с тяжелым взглядом хирурга. В больничном белом халате тот показался Виктору более приветливым, чем в серо-зеленом фашистском френче.
— Это вы меня отремонтировали? — прищурился Виктор. — Спасибо.
— Он муви бардзо дзенькуе, — перевела Ирена брату.
Тадеуш, не улыбнувшись, качнул головой и пробормотал:
— Порекомендуй ему больше не попадать под зенитки. Ты спустишься со мной или останешься с ним?
— Останусь с ним. Только одежду свою заберу.
— Да, это не помешает, — буркнул брат. — У майора Рихарда, начальника эвакогоспиталя, я пользуюсь неограниченным доверием, о чем тебе уже говорил, но все же лучше не лезть на рожон. Если он увидит женскую одежду, пойдут расспросы. До свидания, — кивнул он раненому.
Ирена минут через десять возвратилась, неся перекинутые на руке плащ и замшевую курточку. На чердаке под нагревшейся за день крышей было душновато. От разбросанного свежего сена исходил живительный запах. Рядом с его койкой, прямо на сене, она начала молча стелить себе нехитрую постель.
— Это вы, Ирена? — негромко осведомился Виктор.
— Я, — ответила женщина и, придвигаясь, спросила: — Ну, как теперь себя чувствует пан летник? Больше не думает о смерти?
— Нет, Ирена. Я не рыжий, чтобы так легко сдаваться костлявой. Она меня со своей косой еще наждется.
— Пан Виктор, — засмеялась она тихо, — если правда, что поляки несколько хвастливы, то вы похожи на поляка.
— Вот и хорошо. Особенно если все поляки похожи на вас и на этого доктора, что меня резал, — продолжал он восторженно, — это же отличный мужик.
— Вы хотите сказать, что он хорошо удалил осколок?
— Я говорю, он вообще чудесный парень, — повторил Виктор.
Она помолчала, подавив горестный вздох. Белый камешек на ее пальце поблескивал во тьме.
— Нет, Виктор. Нет и нет. Он вовсе не отличный. Он плохой и несчастный.
— А зачем он тут?
— Он главный хирург немецкого эвакогоспиталя.
— Значит, он может предать. Сделать операцию и предать.
— Нет, Виктор. Он исполнит все, что я захочу.
— Почему вы так уверены в этом, Ирена?
— Он мой брат, Виктор, родной брат.
Она уронила голову на колени и заплакала.
Было тихо. Где-то в дальнем углу, заставленном косами, граблями и лопатами, — видно, подлинный хозяин этого дома, прежде чем уступить его временным пришельцам, заранее стащил сюда всяческую утварь — робко затрещал сверчок. Лунный свет скупыми полосками проникал сюда через дымоход и небольшое незамаскированное оконце и слегка освещал женщину. Она казалась Виктору печальной. Он постарался сейчас в потемках воскресить каждую черточку ее лица и вздрогнул, осененный внезапным открытием. «Да она же красивая, — сказал он себе, — она очень красивая». Внизу раздавались глухие быстрые шаги: это доктор расхаживал по комнате из угла в угол, почти не останавливаясь, потому что шаги не затихали. Потом послышался дребезжащий телефонный звонок, шаги оборвались, и нервным хрипловатым голосом курильщика доктор произнес несколько фраз по-немецки. Вскоре Большаков уловил скрип двери и щелканье ключа — доктор ушел.
— Пан Виктор, — заговорила Ирена тихо. — Вы можете мне довериться, как другу?
— Разумеется, могу. Только не называйте меня паном. Я просто Виктор, и точка. Ладно?
— Ладно. И меня зовите только Иреной.
— Условились, — согласился он. — Так о чем вы хотели спросить меня?
— Виктор, — торжественно зашептала женщина, — вы можете мне сказать правду. Эту правду будем знать только я и вы. Познань бомбили вы? Пятьдесят три убитых офицера и четверо скончавшихся от ран — ваша работа?
— А само казино? — Большаков приподнялся на постели.
— О! Казино стало для них добрым погребением. От него остались одни стены.
— Это точно? Откуда ты знаешь?
— Брат сказал, — пояснила она, — а брату — немцы. Значит, это ты?
Виктор выпростал из-под одеяла руки, глуховато рассмеялся:
— Какое тебе спасибо за это боевое донесение! Теперь все стало на свое место и мучиться от неизвестности не надо.
— А ты мучился?
— Еще бы! Даже в лесу, сквозь бред думалось: а вдруг промахнулись. Если зря погибли твои боевые друзья — Володя Алехин, Али Гейдаров и стрелок Пашков, кто ты такой после этого, капитан Большаков?
Обхватив руками колени, Ирена жадно вслушивалась в его сбивчивую речь. При мягком свете луны видела она бледное от потери крови, одухотворенное лицо летчика, мягкие волосы, разметавшиеся по подушке. «Почему они побеждают, эти добрые и сильные парни из Советской России? — думала она восторженно. — Наверно, потому, что всегда идут в бой с таким порывом».
— Ты — богатырь, Виктор, — с восхищением прошептала она, — настоящий богатырь.
— Нет, Ирена, — покачал он головой, — если кто и богатырь, так это ты. До сих пор не могу понять, откуда у тебя нашлось столько сил, чтобы дотащить меня до того блиндажа.
— Не надо, Виктор. Не надо так красиво говорить. Красиво скажешь — друга обкрадешь.
Они замолчали. Пахло кровельной краской, сухим деревом и сеном. Да еще от забинтованной раны исходил острый запах йодоформа.
Лежа на жесткой подушке, Виктор устало молчал, занятый своими размышлениями, и женщина интуитивно почувствовала, что это раздумье сейчас ему необходимо, не нарушила установившейся тишины. А Виктору грезилось Канавино и коричневый деревянный домик, куда незадолго до двадцать второго июня перенес он свое необременительное холостяцкое имущество, став мужем Аллочки Щетининой. Жили они в двух тесных комнатах этого домика, принадлежащего Аллочкиному отцу. Этот богомольный старичок с розовой лысиной и сутулой спиной работал агентом Госстраха и мечтал об уходе на пенсию. Он не пил и не курил, любил копаться в огороде, а белая сирень, три куста которой вымахали в маленьком дворике, была его подлинной страстью. В домике с низкими потолками скрипели двери, скрипели половицы, скрипели и кашляли стенные часы, перед тем как отбить положенное количество ударов. Любовь у них была тихая и ровная, без единой размолвки. Да откуда им было и взяться, этим размолвкам, если они пожили так мало. Аллочка была опрятной и заботливой. Только однажды незадолго до войны она ему не угодила, когда ночью, лежа на его плече, тихо спросила:
— Вить, а Вить.
— Что, белочка? — отозвался он сонно.
— А может, ты бросил бы свою авиацию. Все-таки это опасно очень. Вот и папа так считают. — Она даже за глаза говорила о своем родителе уважительно: думают, работают, считают, пишут.
Он удивленно отодвинулся и даже засмеялся, полагая, что она шутит.
— Да не могу же я жить иначе, белочка. Не могу!
— А как же другие могут, — возразила она неодобрительно и не то обиженно, не то просто потому, что устала, закрыла глаза и до самого утра больше не разговаривала. Его это немножко покоробило, но он подумал: да можно ли это считать за размолвку? Вздор!
Позднее, когда их уже разлучила война, она писала ему очень часто, и письма ее всегда были заботливые и ласковые. Только в последних, очевидно не выдержав лишений и полуголодной жизни, длинных очередей за молоком и хлебом, она стала глухо упрекать Большакова за то, что тот ни разу не вырвался с фронта на побывку и не смог ни с кем передать хотя бы маленькой продовольственной посылки. А им трудно, им очень трудно, и денег, которые он посылает по аттестату, едва хватает.
Он читал это письмо на аэродроме в промозглый нелетный день, и косая недобрая складка западала у него на переносье. Ему было жаль Аллочку, и в то же время он не мог обнаружить своей вины и представить, как это он может ей что-либо послать, если получает всю свою пятую летную норму в столовой и сверх нее не может получить на руки ни одной консервной банки, ни одного килограмма масла, так же, как и другие, летавшие с ним бок о бок летчики и штурманы, не говоря уже о техниках, питавшихся значительно хуже. Он поделился своими мыслями с полковником Саврасовым, с которым его связывали обоюдные симпатии. Саврасов нахмурился, подумал и безжалостно изрек: