Буржаковский брел по темным станичным улицам, как пьяный — цеплялся рукой за жерди палисадников, старался придерживаться заборов, осторожно обходил столбы. Голова была чугунной. От шестичасового переливания из пустого в порожнее, от табачного угара, от нервных споров с Серовым. Переубедить его так и не удалось. Идти на Гребенщиковскую, чтоб закрепиться там до конца холодов? Это же чистое безумие, шальная идея маленького бандитского наполеончика, который не представляет себе ни ситуации, ни истинного соотношения сил. Части регулярной Красной армии, пусть даже с опозданием, пусть даже не все сразу, но так или иначе, не в январе, так в феврале появятся на облепленном казачьими станицами и поселками тракте Уральск — Гурьев. Застрять здесь — в Горской ли, в Гребенщиковской — это же все равно что медведю забраться в берлогу в ожидании прихода охотников. Немедленное отступление в зауральские степи, в бескрайние пространства Киргизского края — только это дает минимальные шансы спасти Атаманскую дивизию от полного уничтожения. Сражаться с чекистскими батальонами, с которыми до сих пор приходилось иметь дело Серову, не мед. Воевать они умеют и вооружены до зубов. Но что станет с дивизией, когда подойдут броневики, орудия и даже, как это бывало уже под Беднараком и Семиглавым Маром, отбитые некогда у Деникина танки «рикардо»? Что отсидеться в Гребенщиковской не удастся, Буржаковскому было так же ясно, как ясен был и сам Василий Серов — тщеславный и заносчивый храбрец, принципиально не желающий обесчестить свое имя поспешным бегством в степь, подальше от уютных казачьих станиц. Мобилизация уральских казаков, с которой носится Долматов, чистый блеф. Казара смирилась, это видно простым глазом. От семей, от своей станицы они на зиму не уйдут.
Пакостно было на душе у начальника штаба. В который раз пожалел он сегодня, что струсил, сдавшись Серову. Побоялся, что расстреляют: комиссаров и командиров тот не щадил. К трем сотням приближается число расстрелянных большевиков. Попробуй теперь расплатись, Василий свет Алексеевич! Но он, Буржаковский, не чета ни Серову, ни садисту Мазанову, ни изуверам Матцева… Давным-давно мог бы найти удобный момент, чтоб дезертировать, прихватив штабные документы. Простили бы?.. В чекистских листовках обещают амнистию. Но кому? Рядовому бандиту, темному крестьянину. А красному командиру, поправшему воинский долг? Вот то-то и оно! Нет гарантий, нет…
Он поднялся на крыльцо, дернул веревочку щеколды и оказался в темных сенях. Полоска света пробивалась из-под двери. Значит, хозяйка дома. Видно, стряпает еще…
Буржаковский толкнул дверь, вошел в «черную» комнату и сразу увидел чьи-то ноги в высоких сапогах со шпорами. Лица сидевшего у окна напротив двери человека не было видно: заслоняли висящие над порогом постирушки.
— Вот и постоялец ваш, — услышал он голос Ильина и обрадовался. Буржаковский тянулся к «американцу». Чувствовал в Ильине не только привлекательную для него, поповского сына, интеллигентность, но и жесткую внутреннюю силу.
— Глеб! Какими судьбами?
Отведя рукой влажное тряпье, начштаба прошел в комнату. Хозяйка, вдова казака, не пришедшего с германской, мельком взглянула и опять шуганула ухват в черную пасть протопленной печи.
— Угостимся чайком? Разговор есть, — сказал Глеб. Выглядел Ильин усталым, скучным.
— Чай готовый… Если совсем не остыл, — отозвалась хозяйка. — Постоялец-то мой не любит горячего…
Буржаковский поймал многозначительный взгляд Глеба.
— Анна Авксентьевна, — повернулся он к хозяйке. — Сходили бы на полчасика к соседке. Новостей бы нам принесли, а?
Казачка в сердцах громыхнула в печи горшками, бросила ухват.
— Только ненадолго. Спать скоро, а делов куча, — пробурчала она, накинула ватный бешмет на плечи и вышла.
— Может, обойдемся без чая? — предложил Глеб.
— Ты, видно, неспроста? — Буржаковский вглядывался в лицо Ильина, но при неверном свете масляной коптилки разобрать его выражения не мог.
— Пришел поговорить. Прежде всего спросить, что лежит на сердце у тебя, Александр?
— На сердце? — Буржаковский потер пальцами ноющий висок, сбросил на лавку полушубок, кубанку. Отстегнул шашку.
— А на сердце у меня, Глеб дорогой, — уныло продолжал он, присаживаясь к столу, — очень и очень невесело.
— Почему же? — будто бы искренне удивился Ильин.
— Потому что… Военную ситуацию ты представляешь. Может, и не в деталях, как я, а в общем. Но и того достаточно. Тяжко нам придется. Вот и на сердце тяжело.
— А мне казалось, что как раз наоборот — легко.
Буржаковский изогнул густые брови:
— Почему же, прости?
— А потому что… — Глеб выдержал довольно долгую паузу, — на сердце, то бишь в кармане твоего френча, ты спрятал листовку Саратовского губчека. Притом учти, помеченную мной. На обороте.
Бледность залила щеки Буржаковского. Он сглотнул слюну, но ответить был не в силах.
— Это… Не имеет знач-чения… В конце концов…
— Не бормочи, начштаба, — строго сказал Ильин. — Не оправдывай себя тем, что наше движение обречено на скорую гибель. Ты из тех, кто во главе его. С тебя спрос особый.
— Ильин… И тебе и мне нельзя больше… Что мы имеем общего с… бандитами? — Буржаковский наконец справился с заиканием, заговорил быстро-быстро: — Безумные планы… Мы обречены на разгром, клянусь тебе…
Он схватил вспотевшими пальцами кулак Ильина, но тот с отвращением отдернул руку.
— Вот, значит, как ты теперь заговорил… товарищ командир Красной армии Буржаковский. Любопытно.
Буржаковский неверными ногами подошел к ведру с водой, зачерпнул кружку. Когда пил, зубы дробно, стучали по металлу.
«Словно в дешевой комедии», — подумал Глеб.
— Так как же мне с тобою поступить, уважаемый Александр Милентьевич? — задумчиво проговорил он.
Без маски
Глиняный пол в камере пропитался сыростью, и Мишкины локти все время скользили. Хорошо еще, что Капустин завязал руки спереди, и Ягунин смог, упираясь локтями, переползти на более или менее сухое место, вплотную к двери. Очень болело во рту: дважды кулак Капустина с размаху опускался ему на лицо. Прикушенный язык распух и еле ворочался, а губы словно расслоились на бесчувственные листочки. Кажется, слева был выбит верхний зуб, что-то острое кололо щеку изнутри. А может, кость оголилась: челюстями пошевелить невыносимо больно. Ныло в боку — память о сапоге Гаюсова, ткнул Мишку перед самым приходом Ильина. Конечно, для них все это — только начало. На допросе Гаюсов выжал из Ягунина лишь ругательства, оттого и ярился. Ничего не сказал Мишка бандитам. И не скажет. Даже если завтра станут вырезать звезды из спины. За серовцами числится и такое.
«А будет ли завтра? — подумал Мишка. — В расход чаще пускают по ночам. Ишь, Айлин-Ильин! Хочет самолично. За Шуру. Бесится, что племянница изменила родному классу. Само собой, за Никифора Долматова тоже хочет отплатить. Интересно, где он сейчас? Сняли его в Колдыбани с машины или все же прозевали? Эхма, денег на депешу не хватило! Ума тебе не хватило, Мишка! Вычеркнул из телеграммы про Айлина, балда. Из АРА он, как же! Нельзя их трогать… Знал точно, что враг. И вычеркнул. Может, ты из-за Шуры пожалел? Нет! Шура ни при чем. Сглупил — и все. Иначе господин Айлин-Ильин не попивал бы сейчас коньячок с господином Гаюсовым… Надо же — спелись. Два сапога пара. Но все-таки пусть лучше Глеб Ильин пристрелит его, чем Гаюсов. Глеб — идейный беляк. А Гаюсов — просто мразь…»
Мишка поежился: холодно. Хотя… Холодно-тепло-жарко. Не все ли равно? Потерпи, скоро кончится и эта, кажется, последняя твоя ночь.
Последняя — вот что обидно. Значит, не увидит он ни ракет с людьми, ни говорящего кинематографа, ни машин на электрическом ходу… Так хотелось. Да только разве о таких пустяках жалеть надо сейчас? Мечтал учиться, строить в Самаре дома из стекла и белого камня. Мечтал о Шурочке… Как они будут рука об руку работать… Как поженятся и до рассвета будут говорить. Иногда даже спорить по каким-нибудь принципиальным вопросам. О литературе, скажем, или об истории. Кончится голод, нэпманов вытеснит советская индустрия и торговля… А потом — мировая революция, социализм на всей земле… Сколько же замечательно интересного он никогда-никогда не узнает, не увидит, не сделает!..
Мишка застонал и уткнулся лицом в пол. Как больно!.. И черт с ним, что больно. Байжан бы успел скрыться. Мало они сделали, мало… Не выдержал, замитинговал в Аленкиной избе. А там… всякие там были, конечно. Вон как скоро Айлину донесли. Почему же ему, интересно, а не Гаюсову? Наверное, его не нашли. Сообщили первой же попавшейся контрреволюционной сволочи…
Да, немного пользы трудовому народу принесла его командировка в край киргизов и уральских казаков… Мало ты успел в жизни, Ягунин. Ну, Коптева, правда, словили… Нинку выручил… Летом заговор Гюнтера помог раскрыть… Хотя Гаюсов-то удрал. Вот чем обернулась растяпистость охраны Ситдома! И невезение какое: от Айлина сегодня успел скрыться, так надо же — к Гаюсову приволокли!.. Бедному Ванюшке всюду камушки.
Мишка прислушался: за стеной раздавались еле слышные голоса. Наверное, меняют караул. Ночь… Кончается она или еще будет долго? Уж лучше скорей бы… так валяться в холодной слякоти — это тоже не жизнь. А завтра — мордой в снег. Насовсем.
Нет, не похоже на смену охраны. Словно бы возятся с замком? Так и есть: звякнуло. Кто-то протопал по коридору, остановился у камеры. Брякнула железная поперечина о пол.
Хорошо, что дверь открывалась не внутрь: иначе бандит ударил бы Ягунина по голове.
— Эй, где ты? — позвал грубый голос. — Фу, холера! — воскликнул кто-то, споткнувшись о тело Ягунина. — Вставай! Чего, не можешь?
Наклонившись, бандит в темноте нащупал веревку на Мишкиных ногах, поддел ее верхний виток штыком. Она не поддалась, пришлось снять штык и пилить. Освободив ноги, он подхватил Мишку под руки и поднял. Крепко взял за плечо и толкнул к двери:
— Выходи!
«Значит, порешат меня все-таки ночью, — до странного равнодушно подумал Мишка. — Не хотят народ зря баламутить… Знают: что ни расстрел, то и ответ будет больше».