Опимия — страница 16 из 54

Что же до превозносимой победы Минуция, то дело обстояло вот как. Едва Фабий уехал из лагеря, Ганнибалу донесли об этом. Зная от дезертиров о настроениях Минуция, карфагенский полководец решил еще активнее, чем раньше, провоцировать легкомысленного римского военачальника. Два или три дня Минуций кружился возле Ганнибала, оставаясь на возвышенностях; но когда карфагенянин вынужден был отправить, и довольно далеко от лагеря, добрую треть своей армии, чтобы разжиться провиантом, Минуций спустился на равнину, окружил вражеских фуражиров, пока они занимались грабежом, и устроил им хорошенькую бойню. Когда же подоспел Ганнибал и ввязался врукопашную, то Минуций, хотя и с намного превосходящими силами, тем не менее был побежден, и дело дошло бы до полного краха, если бы самнит Децимий Нумерий, приведший из Бовиана, согласно несколько более раннему приказу диктатора, восемь тысяч пеших и пятьсот конных солдат, цвет самнитского воинства, не поддержал римлян и не вынудил Ганнибала укрыться в лагере под Гереонием. В этой сече погибли более шести тысяч карфагенян и около пяти тысяч римлян[31].

Однако вернемся в Рим, где народ, возбуждаемый большей частью своих трибунов и самым влиятельным среди курульных плебеев Гаем Теренцием Варроном, готовился только из ненависти к Фабию проголосовать за предложенный декрет. Пока на площадях произносили речи и сбивались в толпы, сенат вот уже два дня собирался в Гостилиевой курии, допрашивал диктатора, перед тем как вынести решение о его руководстве армией и о деталях кампании.

– Как же все-таки случилось, что карфагенянин в таком море разрушений оставил нетронутым только твое имение? – спросил у Фабия сенатор Спурий Марвилий Максим, который двенадцать лет назад вместе с Фабием был консулом, а сейчас являлся принцепсом сената.

– Подобного рода вопросы, – сказал Фабий, поднимаясь со своего кресла, расположенного в одном из верхних рядов справа от принцепса, – причиняют мне боль не оттого, что наносят ущерб моей репутации, а потому, что вредят Риму и сенату. Как! После пятидесяти пяти лет безупречнейшей жизни, не совсем уж безвестной и недостойной, после пребывания на выборных должностях, после успешно проведенных военных походов, после неоднократных доказательств моей любви к родине безумная чернь обвиняет сегодня меня в непригодности, трусости и даже в потворстве врагу Рима. Это меня нисколько не удивляет, потому что массы непостоянны, переменчивы, легковерны и поверхностны в своих суждениях и занимаются скорее видимостью, пережитыми фактами, чем тайными причинами и отдаленными последствиями, которые происходят и еще будут происходить от наших теперешних деяний; но что меня убивает, так это то, что упомянутые обвинения находят отклик в этом зале, где всегда благоразумие и осторожность руководили всеми дебатами наших отцов и нас самих. Вот почему я очень боюсь за будущее того Рима, который всегда был и будет, даже став неблагодарным ко мне, во главе всех моих мыслей, всех моих действий.

– Спросить бы Фабия, – воскликнул один из сенаторов, сидевших в кресле самого нижнего ряда, в его левом конце, – что он думает о победе, которую одержал Минуций в битве, данной им в отсутствие Фабия, вопреки его приказаниям и вопреки его советам.

– Думаю, он ответит, что гораздо лучше Минуция мог бы руководить битвой, однако он достаточно велик, чтобы не мешать Минуцию побеждать, так он объяснит, почему никогда не хотел атаковать, – добавил К. Папирий Мазон, консуляр, также сидевший в левой половине сената.

– Пусть он ответит, по какому праву он, диктатор, согласился с Ганнибалом на обмен пленниками; больше того – кто ему дал полномочия пообещать купить двести сорок семь римлян[32], оставшихся после обмена во власти Ганнибала, да еще по цене в двести пятьдесят драхм за голову, – закричал пронзительным голосом сенатор М. Эмилий Барбула, старый, маленький, но очень пылкий.

– Никуда не денешься от того факта, что твое, Фабий, имение осталось невредимым, тогда как другие были опустошены, – суровым голосом сказал принцепс, кладя конец неорганизованным выкрикам, – я спросил тебя не потому, что хоть в малейшей степени подозревал тебя, не потому, что в твоей верности кто-нибудь в этом священном собрании сомневался.

– Нет, нет, никто не сомневается, никто не посмеет сомневаться в лояльности Фабия Максима Веррукоза! – в один голос закричали сенаторы, вскочив на ноги.

– Вопрос я тебе задал исключительно потому, что плебеями обсуждается этот факт, безусловно, объяснимый хитростью Ганнибала, поступившего так, чтобы внести разлад в наши ряды. Такие вот плебеи много орали, да и сейчас орут про этот случай, а некоторые из их трибунов намерены завтра напомнить о нем в комициях затем только, чтобы начать против тебя расследование. Что до твоего поведения как главнокомандующего, вдохновленного любовью к родине, то я, открыто и без колебаний, выскажу свое мнение. Ты был слишком осторожным и чрезмерно осмотрительным; ты чересчур позволял Ганнибалу грабить и жечь лучшие наши провинции. Излишняя осмотрительность может стать столь же губительной, как в чрезмерная смелость. Дальше – в вопросе о пленных я полностью осуждаю твои действия. Ты проявил по отношению к людям слишком много заботы и мягкости. Сколь недостойно римского имени предпочесть славную смерть своей бесценной, опозоренной жизни! Человек, который не смог защитить ни себя самого, ни родину, ни собственную репутацию, не достоин того, чтобы на него тратили общественные деньги[33].

Так сказал Спурий Карвилий Максим, очень спокойно и достойно, а когда он обернулся к другим сенаторам, чтобы спросить у них, одного за другим, согласно обычаю, их собственное мнение, Фабий Максим поднялся и сделал знак, что хочет говорить.

Воцарилось глубокое молчание, взгляды всех сенаторов обратились к нему; он же, внешне спокойный, тихим голосом сказал:

– Прежде чем сенат вынесет свое решение, я просил бы выслушать меня.

Прежде всего я скажу, глубоко уважая – как преданный законам отчизны гражданин – полномочия и ученость сената, что я требую от сената уважения законов и своего собственного достоинства, уважения верховной власти диктатора. От этих полномочий я не откажусь и не позволю себя отрешить, а значит, скажу, что ничей авторитет не может повлиять на меня и мои убеждения относительно ведения этой войны – ни декреты сената, ни декреты римского народа.

Что до победы начальника конницы, то она одержана больше на словах, чем на деле, и тем больше шум, поднимаемый моими противниками, что реальных плодов он не принесет. Я, как говорится, больше боялся бы за судьбу армии. В любом случае, если я останусь единственным повелителем армии, если завтра народ на плебисците, противном всем законам, всем обычаям Республики, не уравняет меня во власти с начальником конницы, то я, едва прибыв в лагерь, накажу Минуция Руфа за неисполнение моих приказов.

Что касается пленников, то я дал слово Ганнибалу и сдержу его: если сенат не хочет отягощать общественную казну суммой выкупа, я заплачу нужные деньги из своих средств, но двести сорок семь пленников будут освобождены. Впрочем, меня не тревожат непостоянное расположение толпы, крики, оскорбления; мне вполне достаточно спокойствия своей души, удовлетворенной исполнением долга гражданина и полководца: мудрому вождю мало поможет фортуна; он должен властвовать рассудком и благоразумием. Для меня величайшая слава состоит в своевременном и достойном спасении армии, а не в тысячах убитых врагов[34].

Теперь, совершив жертвоприношения, ради которых вы меня позвали, я назначаю по долгу и праву своему консула, который должен заменить мертвого Гая Фламиния на те несколько месяцев, которые осталось находиться в должности консулам этого года. На эту высокую должность здесь, публично, перед вами, сенаторы, я назначаю Марка Атилия Регула, который уже был консулом в 527 году. А после этого я отправляюсь к армии, потому что присутствовать на завтрашних комициях мне не интересно, и я не собираюсь защищаться от подлых обвинений, которые не могут повредить моей репутации и моему достоинству.

А теперь будьте здоровы, сенаторы, и храните отчизну.

Сказав это и поприветствовав сенат поднесением руки к губам, он вышел тяжелыми и спокойными шагами из курии и направился к своему бедному, скромному жилищу, где немного подкрепился; забравшись здесь на коня – это была привилегия, данная народом только ему, единственному из диктаторов, хотя по старинной традиции диктатор мог садиться верхом только за стенами Рима, – и со своими двадцатью четырьмя ликторами впереди, с сыном Квинтом Фабием, двумя трибунами, несколькими декурионами и четырьмя турмами всадников, сопровождавшими его еще от лагеря, выехал из Рима по направлению к Ларину.

– Спокойное и достойное выступление Фабия произвело большое впечатление на сенат, хотя мнения сенаторов весьма расходились. Большинство было убеждено, что диктатор прав, что поступал он до сих пор верно, и возражало против предложения обсуждать его поступки наутро на комициях и не хотело уравнивать Минуция в правах с Фабием. Очень немногие сенаторы высказались в поддержку этого предложения. Только в одном вопросе большинство, хотя и незначительное, было против Фабия, а именно: в отношении договора об обмене пленных, заключенного с Ганнибалом. Договор не набрал всего восьми или десяти голосов для ратификации, и это было сделано из ненависти не к Фабию, а к самим пленникам, которых не хотели выкупать.

С наступлением темноты сенат разошелся, и каждый из сенаторов сохранил право агитировать на следующий день в своей трибе за или против диктатора согласно своей собственной воле.

Ранним утром следующего дня Марсово Поле, огромное пространство за городскими стенами, между Триумфальной и Латинской дорогами, кишело горожанами, собравшимися на трибунальные комиции, чтобы решить здесь, на плебисците, судьбу предложения народного трибуна Марка Метилия.