Опимия — страница 29 из 54

ризывала смерть, горячо просила об этом всемогущих богов! Нередко она впадала в какой-то бессмысленный гнев; тогда она становилась недоверчивой, подозрительной, ненавидела всех окружающих, саму себя не могла выносить.

«Чем же она была на земле?.. Для чего родилась? Для чего мыслит? Зачем ее сделали весталкой?.. Почему верховные боги, опекающие все, что движется и живет, почему они влили в ее душу эту лихорадку, эти желания, если эта страсть была позорной, если эти желания были бесстыдными, если эти стремления были непристойными и не могли, не должны были превратиться в действия?..»

Так думала несчастная Опимия, сидя на краю своего ложа, бледная, неподвижная, с черными, остекленевшими, широко раскрытыми зрачками, уставившимися в пламя горевшего возле постели на маленьком деревянном столике ночничка.

Опимия была красавицей, но никогда еще она не была прекраснее, чем сейчас. Она сняла с головы повязку, и ее длинные густые черные волосы, сверкающие, словно вороновы перья, упали на снежно-белые плечи, великолепно очерченные, словно изваянные искусным скульптором; они были открыты, потому что весталка развязала свой суффибул и отбросила его на ложе.

Греческая по форме шея и пышная белоснежная грудь оставались полуоткрытыми, так как весталка, подобно девочке, оставила на себе только субукулу, ночную рубашку из шерсти, да белую тунику. Присев на ложе, Опимия закинула ногу на ногу и сцепила обе руки на правой коленке.

Первый час пополуночи давно миновал; в храме Весты и в доме жриц царила глубокая тишина.

Петухи, выращиваемые вместе с сотней кур, запертых в мельничном домике весталок, замолчали несколько минут назад, и ничто вокруг не нарушало полнейшей тишины.

Только в ушах молодой весталки слышались какие-то смутные, неопределенные, никакой внешней причиной не порожденные звуки. Она не могла понять причины этой непрекращающейся бури, как не умела и избавиться от нее, хотя горячо этого хотела, так как слух ее испытывал ужасные мучения.

«Для чего же, о всемогущие боги, – думала Опимия, – вы запрещаете мне, только мне одной, любить, если это дозволено любой твари на земле и в небесах? Кто дал мне эту чувственность, вздымающую мою грудь? Кто вдохнул в мое сердце эти непонятные желания? Кто влил в мои сосуды кровь, горячую, как лава, вскипающую кипятком, не усмиряемую молитвой и слезами? Что гнетет меня, что сушит мой мозг, что жжет меня, что пожирает точно пламя с алтаря Весты?.. Разве я у кого просила права появиться в этом мире?.. Разве я у кого вымаливала жизнь?.. Разве я просила, чтобы меня сделали весталкой?.. Чего они от меня хотят?.. Что я им должна?.. Я люблю его! Клянусь бессмертными богами земли и неба!.. Люблю этого молодого человека, прекрасного, как Аполлон, сильного, как Марс, потому что взгляд его очаровывает меня больше, чем взоры Юпитера… Я люблю его… люблю и напрасно пытаюсь изгнать образ его из своих мыслей… Напрасно пытаюсь оттолкнуть его лицо от своих глаз… Он здесь… Он победил меня… Я в его власти… Я принадлежу ему… Во мне не осталось места, не заполненного его сладкими, влюбленными, нежнейшими взглядами. Всю меня наполнили его голос, его поступки, порывы его души – все его прекрасное существо, являющееся перед моими глазами во всей своей по-юношески могучей красоте… Я его вижу… Вот он!.. Луций Кантилий! Высокий, стройный, с любимыми чертами выразительного лица, с глазами живыми, одушевленными, самыми прекрасными в мире! Это он!.. Он… А его образ… Одна мысль о нем заставляет сильнее биться мое сердце…»

И под влиянием этих мыслей, рождавших различные видения, Опимия закрыла глаза, откинула голову назад и, поднеся руку к левой стороне груди, казалось, считала порывистые удары сердца, а может быть, просто хотела утихомирить его.

Минуты две она оставалась в таком положении. Потом глубоко вздохнула; болезненный стон вырвался из ее груди, и, бросаясь на ложе, пряча голову в подушки, она шептала, словно отвечая на чьи-то расспросы:

– Какова же моя судьба, каково мое будущее? Что я, несчастная, сделаю? – и она разразилась рыданиями, но в комнатке слышны были только судорожные всхлипы, приглушенные орошенной слезами подушкой.

Так прошло с четверть часа. Потом Опимия подняла голову, отерла ладонями глаза и, отбросив руками упавшие на лицо волосы, снова села в прежнее положение, закинув одну ногу на другую и обхватив руками коленку.

И снова она задумалась.

«Эх! Хватит об этом!.. Какое мне дело до людей?.. Я не могу… не могу жить без него… Я должна его заполучить!.. Я должна сжать его в своих объятиях… должна прижать к его устам свои сухие, воспаленные, жаждущие поцелуев губы… Должна обнять вот этими руками его красивую русую голову… Должна излить свое желание, свою страсть в потоке поцелуев, оттиснуть их на его губах, на его божественных глазах, на его прекраснейших волосах, должна упиться в сладострастном экстазе его поцелуями… Мне кажется, что наслаждение Елисейских полей ничто в сравнении со сладостью его поцелуев!»

И лицо Опимии залилось пурпуром; глаза ее заблестели, улыбка появилась на ее губах и, казалось, осветила все ее черты. «Ах! – думала несчастная. – После моей смерти пусть темный Эреб будет вечным моим жилищем, но здесь мне нужны его поцелуи!»

И снова она впала в упоительные грезы и чувствовала себя счастливой от сотворенных собственной лихорадочной фантазией видений.

Внезапно лицо ее помрачнело, черные брови свирепо сошлись, глаза запылали ненавистью, и на лице весталки нервными сокращениями мышц отразились все ее болезненные мысли.

– А если Луций любит только Флоронию и не думает о несчастной Опимии, и не сможет, не захочет меня полюбить?..

И она надолго задумалась, и только дрожь, время от времени пробегавшая по ее прекрасному телу, выдавала происходившую в глубине его борьбу.

– Флорония!.. – говорила она самой себе, качая головой и сжимая губы в иронической улыбке. – Вот счастливая женщина! Для нее не существует уз религии… Не существует стыда, нет девичьей скромности… Она счастлива!.. она любит и любима!.. А я?.. Я страдаю… люблю… умираю от любви… а тот, кто вдохнул в меня это чувство, даже не знает об этом… Я молчу и плачу… дрожу и страдаю, ничего не говоря!..

При этих словах девушка вскочила с ложа, подошла к шкафу, достала из него маленькое зеркальце из белого металла, представлявшего собой сплав меди и олова, и при слабом блеске ночничка стала разглядывать свое лицо. Она даже испугалась, увидев себя такой раздраженной и перекошенной от злости.

Правая рука ее, в которой весталка держала зеркальце, бессильно упала вдоль тела; тогда она поднесла левую руку к лицу, как бы для того, чтобы успокоить искаженные черты, и меланхолически подумала:

«Когда-то… еще совсем недавно я была красивой; не раз мне повторяли это, мне говорили, что я была самой красивой среди римских девушек… Сегодня мне словно прибавилось двадцать лет. О, как тяжелы мои страдания!»

И она постояла некоторое время в задумчивости, как бы побледнев от ужаса, словно пришибленная этой мыслью.

Внезапно она снова встряхнулась, снова провела левой рукой по лицу, потом опять посмотрела в зеркало.

Лицо ее прояснилось, искрящиеся дивным блеском глаза смотрели на чудесную грудь, отражающуюся в металлической поверхности зеркала; мало-помалу она печально заулыбалась и, словно отвечая кому-то, кто захотел бы усомниться в ее девическом очаровании, прошептала:

– Ах!.. А я еще красивая!

И, поглядев на себя подольше, добавила с торжествующей улыбкой:

– Я ему понравлюсь!

Она повернулась к шкафу, спрятала зеркальце и, рассуждая вслух, прошлась по комнате:

– Нет… нет… ты не одна должна быть счастливой… Какое ты имеешь право на исключительное счастье?.. Ты? Почему только ты имеешь право наслаждаться его поцелуями, а я должна жить в невыносимых мучениях?..

Она остановилась посреди комнаты… потом снова начала ходить быстрыми и неровными шагами, продолжая свой монолог:

– Так что же? Разве она не такая же весталка, как и я? Разве над нею не висит угроза такого же наказания, какое ожидало бы и меня, если бы я нарушила клятву, данную перед алтарем богини?.. А она подумала когда-нибудь об этой каре? Разве действительны для нее обязательства, соединяющие ее узами вечной чистоты с нашей богиней? Нет! Нет… Она обо всем этом не думала… Она хотела и сумела быть счастливой! Она уже сегодня счастлива… Я же сейчас… Я еще буду счастливой…

И вновь Опимия остановилась посреди комнатки, и ее большие черные глаза сверкали блеском невысказанного счастья, выдавая неудержимую волю и дикую энергию; выпрямляя правую руку с большим пальцем, обращенным к земле, она тихо произнесла:

– И я тоже хочу быть… Я тоже буду счастливой…

В этот момент послышался легкий стук в двери ее комнатки.

– Ах, – вскрикнула весталка, пробуждаясь от своих мыслей, – кто там?

И, побуждаемая естественным стыдом, она прикрыла грудь руками.

– Это я, сестра Опимия, – ответил женский голос.

– Ты сестра Лепида? – спросила девушка; говоря это, она отодвинула засов, и в комнату Опимии вошла весталка Лепида.

– Что случилось? Что привело тебя ко мне в столь поздний час, дорогая подруга?

– У Флоронии опять начались эти обмороки, которые время от времени, вот уже два месяца, случаются с ней.

– Ах! – прервала ее Опимия.

– Поэтому придется изменить порядок службы у алтаря богини.

– И значит, надо, чтобы я вышла в час контициния?

– Вот именно.

– Хорошо, я приду, – ответила Опимия, и глаза ее засверкали неописуемой радостью.

– Таков приказ максимы, – сказала Лепида и, направившись к выходу, добавила: – Будь здорова, Опимия. А та удержала ее за руку, спросив:

– А что это за болезнь, которая преследует Флоронию?

– Не знаю… Не знаю… Завтра ее снова посетит знаменитый греческий врач Аркагат, тот самый, что осматривал ее на прошлой неделе, которому с недавних пор народ и сенат несут богатые подарки. Все посылают за ним, потому что он первым начал практиковать медицинское искусство в Риме