Опимия — страница 30 из 54

[86].

– Флорония очень страдает? – спросила после короткого раздумья Опимия.

– У нее лихорадка… Она бредит… каждые полчаса она падает в обморок…

– Кто за ней ухаживает?

– Две рабыни.

– Хорошо. Будь здорова, Лепида.

– Прощай, моя Опимия.

И Лепида ушла.

Опимия глубоко задумалась, однако быстро пришла в себя и, одев с лихорадочным волнением суффибул, повязав голову инфулой, под которую она заправила свои волосы, вышла в перистиль, молчаливая и задумчивая.

Там она прогуливалась около часа, пока одна из рабынь не пришла объявить ей, что миновал уже третий час петушиного пения и наступил первый час контициния.

Опимия вздрогнула и направилась в храм, где сменила Сервилию, которая, доверив пламя священного алтаря Опимии, ушла в дом весталок.

А девушка, став хранительницей алтаря, застыла в неподвижности и, сидя у огня, дала волю мыслям.

Она вспомнила, что эта ночь разделяет шестой и пятый дни перед мартовскими идами (2 и 3 марта) 538 года, а значит, уже год прошел с той поры, когда она впервые увидела секретаря верховного понтифика Луция Кантилия; уже почти восемь месяцев, как она терпела невыносимые, болезненные терзания ревности, потому что в июле прошлого года Опимия убедилась в преступной связи Кантилия с Флоронией.

Она вернулась памятью к выстраданным мучениям; молчание она сохраняла не из дружеской привязанности к Флоронии, а только из любви к Луцию Кантилию, к которому она питала чувство, доступное разве только одним всемогущим богам.

И она думала о печальном происшествии, случившемся с ним три месяца назад недалеко от храма Весты, когда его, залитого кровью, нашли лежащим без сознания на улице в предрассветный час.

Луций был близок к смерти, потому что рана, которую ему нанес неизвестный убийца, была смертельной. Опимия тогда сама умирала от сострадания. При первом сообщении об этом происшествии она чуть было не лишилась чувств, чуть не рухнула на землю, однако нашла в себе силы вернуться в свою комнатку, чтобы расплакаться там… разрыдаться… О, как она тогда плакала! Она припомнила все терзания тех дней, когда любимый Луций находился между жизнью и смертью, она вспомнила свою боль, когда через сорок шесть дней снова увидела его, бледного, изнуренного, обессиленного, рядом с верховным понтификом. Она вспомнила долгие нежные взгляды, какие она ему посылала в эти дни как будто для того, чтобы влить в него силой своей воли, энергией своего желания здоровье, свежесть и крепость; как она радовалась, когда увидела, что он мало-помалу снова становится цветущим, здоровым, храбрым, и ее любовь, еще более сильная, еще более жгучая и нежная, и беззаветная, чем прежде, открыто заявила о себе.

Как прекрасен он был тогда с этой разлившейся по лицу бледностью, вызванной потерей крови от полученного ранения! Как шли Кантилию те страдания и задумчивая печаль, свыше месяца искажавшие его прекрасное лицо!

Долго-долго нежила себя Опимия этими сладкими воспоминаниями, но глухое непрерывное ворчание пса, спущенного с цепи, прервало ее глубокую задумчивость.

Она посмотрела в сторону кладовых и, наклонившись вперед, вся превратилась в слух.

Горячий румянец волной залил ее лицо, глаза засветились живым блеском, и она, привстав со ступеньки, быстрым шагом устремилась к кладовым, чуть слышно нашептывая:

– Ах!.. Это он!.. Да… я хочу опьянеть от поцелуев Кантилия.

Едва занавесь, прикрывавшая вход из храма в кладовые, упала за ней, как она услышала легкий скрип ведшей из сада калитки.

Почти не касаясь земли, побежала она в ту сторону, и в момент, когда, заслоняя лицо суффибулом, она открыла дверь, перед нею оказался Кантилий, закутанный в темную пенулу. Несмотря на эту одежду, молодая весталка сразу же узнала бледное лицо молодого человека, освещенное холодным белесым светом луны и звезд, усеявших распогодившееся темно-синее небо.

Когда он вошел, Опимия быстро закрыла дверцу, и комната, в которой оказались весталка и секретарь понтифика, погрузилась в глубочайшую темноту.

– Ты не ждала меня, любимая? – тихо спросил молодой человек.

– О мой Луций, – сказала девушка и обняла его за шею, отчего по всему ее телу пробежала дрожь.

– Моя любимая! Моя дорогая! Отчего ты дрожишь? Ты не больна?.. О боги, что с тобой? Почему ты так взволнована?..

И, говоря это, он страстно целовал ту, которая, как он полагал, была его любовницей.

Опимия, которой уже начинали отказывать силы, черпала их, казалось, только в жарких, лихорадочных, захватывающих дух поцелуях.

Тем временем Кантилий нежно увлек ее в угол другой комнаты, где – как мы знаем – находились сложенные одна на другую старые храмовые занавеси.

– Почему ты не отвечаешь мне? Почему так упорно молчишь? Почему ты все еще дрожишь?..

Опимия только глубоко вздохнула и едва слышно прошептала:

– О Луций! Дорогой мой, единственный… любовь к тебе выше моих сил… Я так давно ждала тебя, столько раз я тебя призывала… О мой Кантилий… Я умираю от любви…

И она упала в объятия молодого человека, припадая к его груди и прижимая к его устам, будто закрывая их, свои сухие и жгучие губы. Опимия задохнулась в сладострастных поцелуях.

И долго не разнимали объятий двое любовников.

Потом Луций почувствовал на своей груди холодеющие руки любимой женщины… Она стала неподвижной, голос замер на ее устах, и он больше не слышал ответов на свои слова. Испуганный, он поспешно поднялся и, встряхнув бесчувственную весталку, позвал ее, несколько раз повторив:

– Флорония! Моя Флорония! Что с тобой сегодня?.. Твой жар нынче больше обычного… Мне даже кажется, что ты изменилась… Флорония! О великие боги, помогите мне!.. Что с тобой, Флорония?.. Очнись, Флорония… приди в себя…

Не получая ответа от неподвижной, полностью потерявшей сознание девушки, сильно взволнованный молодой человек, исполненный самых горестных мыслей, вцепился всеми пальцами в пышные свои волосы и, как безумный, несколько раз обежал погруженную в темноту комнату… Он снова вернулся к ложу, на котором распростерлась неподвижная весталка, еще раз встряхнул ее, нежно позвал дрожащим голосом, призывая в память самые нежные имена, но весталка не приходила в сознание. Шатаясь, вышел он в храм, добрался до алтаря и, дрожа от страха, взял одну из потушенных ламп, стоявших рядом с алтарем, поджег от священного огня фитиль и, став бледнее мертвеца, вернулся в кладовую.

Опимия все еще лежала без чувств, с полуоткрытыми глазами, с застывшими вытаращенными зрачками, сведенными, очевидно, судорогой от любовного опьянения.

– Что это? – вскрикнул Кантилий, отступая в изумлении, когда увидел, что весталка, которую он до сих пор принимал за Флоронию, оказалась Опимией. – О Юпитер Статор! Что это значит?

И только чудом лампа, которую он держал в руке, не выпала из нее.

Как молнией пораженный, молодой человек на мгновение окаменел. Он тупо разглядывал потерявшую сознание неподвижную юную красавицу.

Некоторое время Луций ничего не понимал; глаза его смотрели на девушку, а мысли походили на лихорадочный бред умалишенного. Ему казалось, что у него пропала способность мыслить, понимать хоть что-нибудь.

Это оцепенение длилось больше тридцати секунд; силой воли он сбросил его, поставил лампу на какой-то ларь в углу комнаты, приблизился к Опимии, присел перед ней, поднял ее голову, потом положил к себе на правое колено и заговорил дрожащим и приглушенным голосом:

– Опимия!.. Опимия!.. Очнись!.. Приди в себя… Наше положение ужасно… Нас могут раскрыть… Проснись, Опимия!..

При этих встряхиваниях, при звуках этого голоса, раздававшегося возле ее уха, обморочное состояние Опимии начало медленно отступать; она вздрогнула, поднесла руку ко лбу, глубоко вздохнула, открыла рот и снова его закрыла.

Кантилий продолжал легонько потряхивать ее тело и постоянно водил ладонью по ее лбу; потом он снова наклонился к ее уху и прошептал:

– Опимия!.. Очнись же! Встань… заклинаю тебя богами-опекунами Рима! Еще какая-нибудь минута, и мы погибнем.

Девушка шевельнулась, еще раз вздохнула и, медленно открыв глаза, томно прошептала:

– Мой Луций! Любовь моя убьет меня…

И она повела глазами вокруг, словно потерявший память человек, потом уставила их в Луция, будто бы еще не узнавая его сквозь розовую прозрачную пелену прекрасного сна, и с неописуемым сладостным выражением любви улыбнулась ему.

– Вставай, Опимия, очнись… – еще раз с беспокойством сказал молодой человек, глядя на прекрасную девушку со смешанным чувством сострадания и любви; а внимание его уже привлекла открывшаяся под растрепанной одеждой роскошная белизна красивейшей груди.

Опимия резко поднялась и, проведя рукой по гладкому лбу, удивленная, огляделась; потом, внезапно покраснев, точно кровь собиралась брызнуть с ее лица, она закрыла его руками, опустилась на кипу старых занавесей и тихим, исполненным боли голосом прошептала:

– О, прости!.. Прости!

И внезапно разразилась рыданиями.

– Ну… хватит, Опимия… Что такое?.. Прощать?.. За что?.. Нет… не мне тебя прощать… Вставай… не плачь… – так говорил Луций Кантилий, растерянный, взволнованный, нерешительный.

Луций сильно любил Флоронию, однако… Ему было двадцать восемь лет, и он не мог, не умел быть суровым к столь пылкому чувству, которое он пробудил таким странным и неожиданным образом в одной из красивейших, если не самой красивой девушке Рима.

Опимия обвила руками шею Кантилия, укрыла орошенное слезами лицо на его груди и тихим, молящим голосом проговорила:

– Прости мне, прости, Луций, будь ко мне милостив! Уже год я люблю тебя пылко, неистово, безумно – так, как не способно любить ни одно человеческое существо… Непобедима эта любовь… Она заставила меня попрать всякую сдержанность, презреть осторожность, отбросить даже девический стыд…

Больше говорить она не могла, потому что слезы и рыдания перехватили дыхание.