Так сказал Сципион, а Квинт Фабий добавил:
– Хорошо; пусть состоится эта битва, к которой все так стремятся, и будем надеяться, что покровительство богов и наша доблесть принесут нам победу. Но ведь можно предположить и другой оборот: нас победят. Что будет тогда?..
Общее молчание было ему ответом, на какое-то время все предались сомнениям, которые вопрос Фабия пробудил в душе каждого.
– Рим оказался бы во власти Ганнибала – вот единственный ответ на мой вопрос. Пусть же покровительствуют нам боги, и будем сражаться так, словно битва шла бы на римском форуме, близ наших храмов и домов. Так сказал Фабий, и никто не возразил ему. И в это время молодых людей от их тяжелых раздумий оторвал звук труб, призывавших воинов на сбор, и каждый из собеседников поспешил занять свое место в легионе.
Вскоре на огромном претории главного римского лагеря (потому что латинская армия была разделена на два лагеря: один поменьше, расположенный на правом берегу Ауфида, другой побольше – в двух милях от реки, на левом) выстроились солдаты шести легионов и тридцать тысяч союзных войск – все разделенные на шестнадцать рядов, по тридцать два человека в каждом, образуя пространный квадрат перед палатками консулов Г. Теренция Варрона и Л. Павла Эмилия.
И тогда на белом горячем красавце-коне появился консул Луций Павел Эмилий, облаченный в изумительный панцирь из пластин, заходящих одна на другую наподобие птичьих перьев; на этот панцирь он весьма изящно накинул пурпурный плащ; колышимое ветром черное перо венчало гребень его сверкающего, вороненого стального шлема.
На бледном лице Павла Эмилия сильнее обычного отпечаталась глубокая меланхолия, а в его взгляде, кротком и ясном, светилась великая печаль.
Рядом с Павлом Эмилием на горячем, нетерпеливом скакуне, черном как смола, гарцевал Гай Теренций Варрон. Он облачился в серебряный шлем и красивейший чешуйчатый панцирь; на правой руке красовался стальной нарукавник, в левой руке он держал щит, сверкающий словно зеркало; ноги были закрыты поножами, также стальными; с правого бока на прошитой золотом перевязи висел меч, а на плечи был накинут пурпурный полководческий плащ, ниспадающий изящными складками вдоль тела.
За консулами появились Гней Сервилий Гемин, бывший консулом год назад, Марк Минуций Руф, бывший начальником конницы при диктаторе Фабий Максиме, два квестора Луций Атилий и Фурий Бибакул и восемьдесят сенаторов, среди которых было много консуляров и людей преторского ранга; все они добровольно сопровождали консулов на эту войну, согласившись командовать по их приказам легионами и когортами[93].
Едва оказавшись в середине образованного войсками квадрата, консул Павел Эмилий произнес громким и энергичным голосом:
– Слушайте меня все, о римляне, о верные наши союзники, и да будет вам известно, что мой коллега Гай Теренций Варрон завтра, в день своего командования, готов дать решающую битву врагу; я же, чтобы не множить раздоры и несогласия, уже возникшие между нами, больше не сопротивляюсь его желанию и вашему желанию…
– Нашему… Нашему, – закричали не менее пятидесяти тысяч голосов.
– …вашему желанию биться завтра; но тем не менее я не перестаю громко говорить, что битвы этой не одобряю…
Ропот пробежал по рядам легионов, и хотя каждый солдат выражал недовольство чуть слышно, потому что дисциплина заставляла всех уважать консула Павла Эмилия, но пятьдесят тысяч легких шепотков, соединившись, почти заглушили голос Эмилия. А тот, собравшись с духом, повторил с нажимом:
– …что я не одобряю это сражение, но приказываю вам сохранять в строю молчание или, клянусь богами-покровителями Рима, я отрублю голову каждому, кто осмелится роптать хотя бы вполголоса.
После таких слов в строю воцарилась глубокая тишина.
– Я – противник этой битвы, – после недолгого молчания продолжил говорить Павел Эмилий, – и если с войском, безрассудно брошенным в это сражение и обреченным, случится беда, то моей вины в этом нет, а общую участь я разделю со всеми. А Варрон пусть следит, чтобы те, кто смел и скор на язык. сумели воевать и руками[94].
Так говорил Павел Эмилий, и хотя такие слова звучали горько в ушах большинства, тем не менее дисциплина была такова, что никто не издал ни малейшего звука, не сделал ни одного неодобрительного жеста.
Из окружавших Эмилия людей один только Сервилий Гемин пожал ему руку, выражая одобрение его словам.
Тогда Варрон попросил у своего коллеги разрешения обратиться с речью к солдатам и, получив его, вышел почти в центр претория и оттуда, со сверкающими глазами и одушевленным лицом, бросил войску зажигательные, энергичные слова:
– Солдаты! Я не скажу ничего такого, что оскорбило бы чувства моего коллеги; он, как и я, любит родину и готов спасти Республику. Единственное различие между нами – путь, которым мы хотим добиться этой цели! Он верен инертности и промедлениям, я полагаюсь на быстрые действия и энергичность. Ибо когда же, когда же, спрашиваю я вас, нам сразиться с Ганнибалом, если не сейчас, когда у него всего сорок восемь тысяч человек, а у нас восемьдесят тысяч?.. Может, нам подождать, пока прибудут новые подкрепления из Испании и Африки?.. Будем ждать, будем подталкивать его, чтобы он опустошил всю Италию, разрушив посевы зерновых и виноградники, а также плодородные земли наших союзников?.. Фабий Максим, Павел Эмилий и Сервилий Гемин, верно, единственные люди в Риме, если не во всей Италии, кто не желает генерального сражения с Ганнибалом, а в качестве аргумента своему нежеланию приводят довод, что большинство из вас стали солдатами слишком недавно и еще не привыкли к опасностям и неожиданностям боя, тогда как пришедшие с Ганнибалом африканцы, нумидийцы, испанцы и галлы опытны в битвах и справятся с любыми испытаниями. Но, клянусь всеми богами, разве на днях возле Гереония наша конница, почти вся состоящая из набора этого года, не столкнулась с прославленными нумидийцами и не обратила их в бегство, не разбила их?.. Не больше сотни наших остались лежать на поле боя, а среди карфагенян погибло более тысячи семисот человек[95]; или, может быть, это неправда? Возможно, это не произошло на наших глазах?.. Так ответьте вы мне, было это или нет?..
– Было, было, – в один голос закричали легионеры.
– Тогда чего же нам бояться?.. Почему бы не довериться вашей доблести?.. Для чего бы сенат стал вооружать нас и собирать здесь в количестве восьмидесяти тысяч человек, если не для схватки с врагом?..
И, повернувшись к восьмидесяти сенаторам, стоявшим за ним, добавил:
– Разве вы не требуете битвы?
– Битвы! – крикнули все, к кому был адресован этот вопрос.
– Разве не требуете битвы вы, доблестные солдаты?
– Битвы!.. Битвы!.. – заорали в один голос и легионеры, и союзники.
– Значит, будет битва; завтра я подниму над своей палаткой пурпурную тунику и выведу вас на сечу. Подумайте о позоре поражений при Тицине и Требии, возле Тразименского озера, подумайте о римлянах, павших в этих сражениях и еще не отомщенных, подумайте обо всем этом, и пусть завтра нас ведет одна мысль: месть за все унижения и несчастья.
Так сказал Варрон, и его слова были встречены всеобщим одобрением.
А консул, пришпорив коня, выехал с претория и направился к своей палатке. Павел Эмилий приказал, чтобы трубачи дали легионам сигнал расходиться, и солдаты отправились по своим местам.
Удаляясь, грустный и молчаливый Павел Эмилий заметил рядом с собой Гнея Сервилия Гемина, который сказал ему, печально покачивая головой:
– Да спасут нас боги, но я считаю, что мы идем к гибели.
– И я этого очень боюсь! – ответил, вздохнув, Эмилий. Он проехал в молчании почти до самой палатки, поставленной на краю претория, где его ждал стремянный, и сказал проконсулу Гемину, спрыгивая с коня:
– Ты, верно, никогда не думал, что во время своего второго консулата мне придется бороться с двумя врагами, одинаково пагубными для римского народа – Ганнибалом и Гаем Теренцием Варроном!
В день календ месяца секстилия (1 августа) 538 года от основания Рима стояла удушающая жара, и солнце садилось в огненно-алые облака.
Жгучий ветер, дувший весь день, под вечер стих, а ему на смену пришел свежий и приятный морской бриз, ласкавший и слегка рябивший просторы Адриатики и, казалось, доносившийся от далматинских берегов; он остужал две армии, уставшие от невыносимой летней жары и расслабленные ею.
Караульные двух римских лагерей и часовые карфагенского лагеря совсем недавно дали сигнал третьего часа первой стражи, и все уже молчало в тех трех долинах, в которых собралось почти сто тридцать тысяч человек.
Полководцы разослали приказы, сообщили пароли, установили посты, раздали наставления, снабдили советами командиров и их подчиненных на день наступающей битвы; было предписано, чтобы солдаты рано легли спать, дабы наутро пробудиться бодрыми и полными сил.
Все молчало, и только время от времени часовые повторяли: «Бодрствуй!», «Бодрствуй!», а больше никаких шумов, никаких голосов не слышалось в трех лагерях, лишь кое-где посверкивали да потрескивали бледные огоньки костерков, разведенных сторожами.
В этот час, когда Павел Эмилий, удалившись в свою палатку и усевшись на своем соломенном ложе, погрузился в думы о завтрашних делах, тогда как Гай Теренций Варрон, наоборот, растянувшись на своей подстилке, напрасно старался уснуть, но волнения и надежды да размышления о том, как, выскочив из засады, окружить завтра врага, отгоняли сон, вопреки его воле, и принуждали к энергичной работе мозг; в этот час на другой стороне бодрствовал только один человек: он стоял, выпрямившись, у входа в шатер верховного вождя карфагенян, надев боевые доспехи, только шлема не было на голове; этим человеком был Ганнибал.
Карфагенянину было тогда двадцать девять лет. Он был высок и хорошо сложен, строен, худощав, но крепыш; его отличали стальные мускулы и огромная сила.