– Я тебя любила, люблю и буду любить до самой смерти, и даже после смерти, если там есть жизнь. Я умру с тобой.
Он обнял ее в страстном приливе чувств и покрыл ее лицо жаркими поцелуями посреди всеобщего изумления и криков всех присутствующих, приведенных в ужас этим зрелищем. Тогда девушка голосом более громким и более твердым, сделав гордое строгое лицо, повернулась в верховному понтифику и сказала:
– И я запятнана, как и Флорония, любовью к этому человеку… И я должна умереть.
И она бросилась к кинжалу, выпавшему из рук Флоронии и лежавшему невдалеке от того места, где коченело неподвижное ее тело, но один из ликторов удержал ее в тот самый миг, когда верховный понтифик закричал:
– Помешайте ей убить себя… Свяжите ей руки… и не спускайте с нее глаз. Чтобы очистить от стольких злодеяний этот оскверненный храм, надо похоронить ее заживо.
Два ликтора и секретари понтифика выполнили его приказание, а Кантилий успел сказать Опимии:
– Несчастная!.. Разве мало было двух жертв?.. Зачем ты себя обвинила?..
– Чтобы доказать тебе, о мой Кантилий, как я тебя любила. Когда ты умрешь, я не смогу больше жить.
Тем временем бедная Муссидия, протягивая свои маленькие ручонки к Опимии, безутешно плача, кричала:
– О, пощадите… мою Опимию!.. Не хороните заживо мою Опимию!..
Глава IX. Конец Кантилия и Агастабала. – Погребенная заживо
Через два дня после трагической кончины Флоронии, труп которой без каких-либо почестей ночью был похоронен у Коллинских ворот, на рассвете, посреди площади Комиций, был привязан к мраморной колонне из Тиволи секретарь верховного понтифика Луций Кантилий. Его не защитили ни просьбы влиятельных людей, ни благосклонность консула, ни тот благороднейший поступок, когда он предпочел спасение Республики собственному, пожертвовав в великодушном отречении собой на благо родины.
Коллегия понтификов была неумолима; и, хотя почти все ее члены были друзьями Кантилия и очень жалели его, все они считали необходимым успокоить богов, разгневанных двойным оскорблением, осквернившим город, примерно наказав виновных[135].
И вот Луций Кантилий был отведен в очень ранний час на Комиций, с него сорвали одежды, а потом его привязали к мраморной колонне, возвышавшейся посреди площади.
Огромная толпа наводнила площадь Комиций, толпа печальная, огорченная, молчаливая, задумчивая, пришедшая сюда не на желанное представление, а на торжественное искупление.
Луций Кантилий был очень бледен. Доведенный до изнеможения физической болью, истерзанный безнадежной тоской, которая разрывала ему душу, молодой человек, казалось, ждал смерти с ясным челом; он, похоже, даже призывал ее как высшее средство спасения от нестерпимых огорчений, от ставшей невыносимой жизни.
Коллегии понтификов, фламинов, авгуров, гаруспиков, эпулонов, децемвиров Сибиллиных книг, арвальских братьев, фециалов и все должностные лица римского культа расположились вокруг колонны.
Верховный понтифик сдвинулся со своего места и, взяв в руки поднесенный ему одним из ликторов большой деревянный жезл, приблизился к жертве.
Какое-то мгновение он был неподвижен; заметно было, как он колебался. Но в конце концов он стронулся с места и быстрым шагом подошел к Луцию Кантилию. Тот склонил голову на правое плечо, бессильно и обреченно, а жрец вполголоса сказал ему:
– О Кантилий… как тяжела для меня эта обязанность.
– Смелее, о славный Лентул, – очень слабым голосом сказал Кантилий. – Считай, что ты исполняешь долг милосердия, и я буду тем больше тебе благодарен, чем меньше ты заставишь меня страдать.
Тогда Лентул, мужчина здоровый и сильный, высоко поднял мускулистую руку и со всей мочи ударил Кантилия по голове.
Несчастный мучительно застонал; голова его склонилась на левое плечо; толпа содрогнулась от ужаса, тогда как понтифик, стараясь уменьшить страдания Кантилия, в ожесточении наносил новые удары, и все они приходились в голову жертвы.
Вскоре разбитая голова Кантилия превратилась в кровавое месиво; между ударами он несколько раз сдавленно вскрикивал; его тело вздрогнуло два или три раза, и наконец более сильное, более продолжительное сотрясение и хорошо заметные судороги дали верховному понтифику и всем остальным жрецам понять, что несчастный молодой человек скончался[136].
Несмотря на это, Луций Корнелий Лентул ударил бесформенную массу еще четыре или пять раз; теперь голова молодого человека представляла собой только беспорядочное месиво перебитых костей, крови и мозга. Потом верховный понтифик передал свой жезл одному из младших жрецов и, содрогнувшись всем телом от ужаса, провел правой рукой по лбу и удалился в полном молчании от трупа; за ним последовали и другие жрецы.
Тем временем веспиллоны развязали веревки, удерживавшие тело Кантилия у колонны, и бросили труп на носилки, намереваясь отнести его позже для погребения на Эсквилинское поле.
– Бедняга! – воскликнул пьяница Нумерий, смахивая рукой с глаз пару слезинок. – Он был благороден и храбр…
– А умер таким вот образом и в таком возрасте, во цвете лет и красоты, – добавил Курий Мегелл, утирая глаза тем же краем своей тоги, которым пару дней назад несчастный Луций Кантилий отмывал свое лицо в саду кавпоны Овдонция Руги, испачкав ее, и краска еще оставалась на тоге Мегелла.
– А с другой стороны, – сказал виттимарий Бибулан, – священные кодексы ясны, и искупление кровосмесительной любви двух весталок должно быть полным и торжественным. Чему же удивляться, что мы проигрываем самые важные сражения, а Республике грозит крах, если мы допускаем подобное осквернение?..
И тут же добавил:
– А теперь я хотел бы пойти на Сессорийское поле за Эсквилинскими воротами, чтобы посмотреть, как устроились на крестах двадцать четыре раба и вольноотпущенник Овдонций, составившие заговор, раскрыть который немного помогли и мы… как мне кажется.
– А больше всех этот бедный Луций Кантилий! – сказал, вздохнув, добрый Курий Мегелл.
– Но перед тем он позволил плести заговор этому омерзительному карфагенянину, и город запылал бы, тогда как шашни весталок не были бы раскрыты и Кантилий остался бы жить целым и невредимым, – вмешался Нумерий.
– Прекрасный гражданин… прекрасный гражданин! – заключил, покачивая головой и опять вздыхая, Мегелл.
– Кстати, – спросил Бибулан, – верно ли, что претор приговорил отрубить карфагенскому шпиону обе руки и отпустить на свободу?
– Верно, верно.
– Такое наказание вдохновителю заговора не кажется мне адекватным тому, к какому приговорили рабов, бывших участниками этого заговора.
– Почему?
– Потому что рабы умрут на крестах, тогда как Агастабал будет жить, калекой – но жить.
– Ну и как он будет жить? Не станем даже вспоминать, что он тяжело ранен кинжалом, который воткнул ему в грудь Кантилий. Как он будет жить, потеряв много крови из култышек?.. Да он очень скоро умрет.
– Ты прав… Об этом я не подумал.
Ведя такой разговор, трое друзей направились по Фигулийской улице и оказались совсем недалеко от кавпоны.
– А не лучше ли будет, если мы, прежде чем отправиться на Сессорийское поле, задержимся на момент и слегка позавтракаем? – спросил Нумерий при виде трактира, из которого доносился залах зайца под соусом, прямо-таки приглашавший усесться за обеденный стол.
– Если бы мы не торопились, – ответил виттимарий. – твое предложение мне бы понравилось.
– Мы задержимся всего на четверть часика, – сказал пьяница.
– Это… если вино будет плохим, – пробормотал Курий Мегелл, – а если – да спасут нас боги – оно окажется хорошим, ты способен оставаться там, внутри этой кавпоны, до часа петушиного пения.
Войдя в трактир, три товарища уселись за стол, приказали подать себе зайца и два секстария велитрийского, которое оказалось, с согласия богов и к большому огорчению Курия Мегелла, превосходным, а следовательно, вызвало последствия, которых опасался добрый человек. За двумя первыми секстариями последовали два других, а те привели за собой еще два.
И так прошли два часа.
По толпе людей, возвращавшихся со стороны Эсквилина по Фигулийской улице, Нумерий, Мегелл и Бибулан поняли, что распятие рабов за Эсквилинскими воротами уже закончилось[137].
Некоторые граждане, зашедшие подкрепиться, рассказали Нумерию и его дружкам подробности казни.
– Как жалко, что я не видел, как подвешивали этих негодяев! – сказал Курий Мегелл.
– Клянусь Юноной Луциной! – воскликнул Нумерий. – Ты говоришь так, словно никогда не видел распятых! Клянусь твоими пенатами! Их прибивают, одного за другим, на кресты и оставляют под охраной мучиться там. Прежде чем они издохнут, пройдет не меньше суток, значит, у тебя будет достаточно времени, чтобы смотреть на них, сколько сможешь, сколько понравится.
И, повернувшись к прислуживавшему в кавпоне рабу, быстро добавил:
– Ну-ка неси еще два секстария велитрийского.
– Только бы увидеть, как отрубают руки карфагенянину! – сказал Курий Мегелл. – Вот от этого зрелища я не откажусь.
– Сейчас мы все пойдем глазеть, как будут обрабатывать этого проклятого шпиона, – утешил его Нумерий, наливая велитрийское вино в кубок и залпом выпивая его.
Часам к десяти утра, несмотря на удушающую жару – а Нумерий, Мегелл и Бибулан, вследствие продолжительных возлияний, переносили ее еще тяжелее – друзья, как и многие другие горожане, оказавшиеся в этой кавпоне, направились к Капенским воротам, перед аркой которых палач должен был исполнить приговор Агастабалу, вынесенный Публием Фуром Филом, претором иногородних.
Когда Нумерий, Мегелл и Бибулан вместе с многочисленными горожанами, присоединившимися к ним по дороге, подошли к Капенским воротам, все окрестности были уже заполнены огромной толпой сдавленных, сжавшихся людей, собравшихся посмотреть, как будут отрубать руки карфагенскому шпиону.