Несчастная глубоко и с удовлетворением вздохнула: эта лампа станет другом, который немного смягчит тяжесть ее положения.
Опимия шевельнулась и пошла в угол, где стояла лампа; она наклонилась, осторожно взяла ее в руки, осмотрела. Она проверила, сколько масла налито в лампу, какой вставлен фитиль, и с большой осторожностью снова поставила светильник на землю, а потом мысленно пожалела, что масла маловато, да и фитиль скуден.
«О милый свет!.. Утешение моей тюрьмы, – размышляла весталка, уставившись на огонек. – Долго ли ты будешь гореть?.. Ох, горел бы подольше!.. Боги милостивы ко всем смертным, даже к виновным, они не допустят, чтобы ты потух… Как я смогу жить в этой темной и сырой клетушке без тебя, благословенное пламя?.. О, гори подольше, подольше, о, утешение в моей тюрьме!..»
Лицо ее почти прояснилось от этих мыслей, но вдруг оно нахмурилось, и жуткие судороги пробежали по мышцам.
– Утешение моей тюрьмы? – спросила несчастная сама себя. – Утешение моей агонии!.. Безвредный свидетель моего отчаяния, которому суждено освещать мои страшные судороги!.. Вот что такое этот светильник.
При этой мысли ужас ознобом пробежал по ее телу, и Опимия закричала, беспрестанно растирая руками лоб и несколько раз стукнув себя по голове:
– О нет… это… невозможно!.. Невозможно!..
И, уставив свои страшно расширившиеся угольно-черные зрачки на маленькие сосуды и на хлеб, находившиеся недалеко от светильника, приложив обе ладони к вискам, она подумала:
«Как это невозможно?.. Но это же случилось, это – ужасная истина… это – сущая правда!..»
И долго-долго она не шевелилась, придавленная мыслями о своем положении.
«Я похоронена! – размышляла она. – Уже… похоронена… словно умершая… а я живая!.. Я мыслю, плачу, чувствую, испытываю волнение и тревогу… живу, в конце-то концов живу… и все же я мертва!»
Задержавшись надолго на этой мысли, она бросилась на колени и, с мольбой протянув сплетенные руки вверх, воскликнула печальным, нежнейшим, измученным голосом:
– О, да я схожу с ума… В самом деле!.. Есть вещи, которые человеческий мозг не может понять, не может осознать!.. И ты святая богиня Веста не позволишь, чтобы они стали явью. Смерть, да, это справедливо… Так пусть придет смерть. Я ее заслужила… заслужила… Но пусть это будет кончина, какая приходит к другим смертным… Топор, кинжал, яд, лихорадка, голод… да, даже голод… но на свежем воздухе, под солнечным светом… под сводом небес… на постели из луговой зелени… под сочувствующими взглядами родственников… О святая богиня! В твоей божественной душе не может быть человеческих страстей… Ты не можешь наслаждаться местью, не можешь питать ненависть, не можешь извращать свой ум, изобретая с жестокой утонченностью все новые, все более жестокие способы смерти, в дополнение к тем, какие верховный Юпитер установил в своих непостижимых законах! О святая богиня, не допусти, чтобы я умерла погребенной заживо!.. Боги могут сделать все, что захотят… Часто они совершают чудеса, поражающие всякое человеческое разумение. Спаси же меня, святая богиня, от этой ужасной смерти… Чего я прошу?.. Чуда, может быть?.. Да нет, самого человечного, самого выполнимого… самого простого… Пусть кто-нибудь, тронутый состраданием ко мне, придет и откроет этот склеп, отвалит этот камень, вытащит меня наверх, на свежий воздух и пусть он вонзит мне в грудь кинжал, чтобы я могла истечь кровью, принесся ее в жертву твоему гневу… О, смилостивись… сжалься, о святая и непорочная богиня!
Так молилась Опимия – с воодушевлением, с жаром, с верой, с усердием, которые растрогали бы самого жестокого зверя. В слова свои она вложила всю душу; в голосе ее слышались печальнейшая кротость, нежнейшее отречение; слезы, обильно стекавшие по ее бледному лицу, были живым и глубоким проявлением чувств, хлынувших из самого сердца.
Распростертая в молитвенной позе, несчастная девушка надолго застыла, выпрашивая милость Богини уже не словами, а мыслями и душой.
Молитва эта, кажется, пошла ей на пользу: душа ее почти успокоилась, дух взбодрился, ее разумом овладела пылкая надежда или, скорее, глубокая вера в то, что боги пошлют кого-нибудь освободить ее или, по крайней мере, принести ей иной вид смерти.
Тогда она встала и принялась тщательно изучать клетушку, в которой она находилась. Она осмотрела ее из конца в конец. Ей показалось, что помещение это было маленьким и узким, потом девушка решила, что оно… чересчур узкое.
Она приблизилась к сосудам, где хранилось ее пропитание, увидела, что это были вода, молоко и хлеб, ей это даже понравилось, когда же она увидела масло – о, еще и масло! – то испытала настоящую радость.
А в голове тем временем быстро проносилось:
«Ах!.. Эта новая порция масла позволит лампе гореть еще два дня… Это больше, чем надо!.. Пищи не так уж много… но на день… хорошо, на два… могло бы хватить… В конце концов, это лучше, чем я думала… Конечно, место не назовешь прекрасным… О нет… Оно вовсе не так хорошо… Но для того, кто совершил ошибку… ладно… кто согрешил тягчайшим образом… кто должен умереть от удара топора… или кинжала… Кто знает, как меня заставят умереть?.. Да это и не важно… Конечно, меня убьют… и это верно… Но почему они будут при этом человечными, почему они позволят мне умереть так, как я хочу?..»
И составив по-своему сосуды с молоком, водой и маслом в одном из уголков своей норы, она снова задумалась:
«Вот что произойдет… Корнелий Лентул… по пути домой… почувствует, как в сердце его поднимается волна жалости ко мне… Эту жалость ему ниспошлет святая Богиня Веста… Он придет домой… встретится с женой, детьми… увидит Лентулу… свою прелестную резвую дочурку, так похожую на мою Муссидию… – Бедная Муссидия!.. Как она меня любила… какой она была нежной и ласковой, эта милая малышка!.. – И тогда Лентула подбежит приласкаться к отцу, что невольно заставит его подумать обо мне… Он скажет себе: как прекрасна моя дочурка!.. А что, если бы ее сделали весталкой?.. Возможно, назавтра судьба определит ее в весталки, как это случилось когда-то с Опимией… Конечно!.. А если и она случайно не сможет или не захочет сохранить нетронутой свою девическую чистоту, понравится ли мне, чтобы ее схоронили заживо? Вынесу ли я это?..»
При этой мысли Опимия испуганно вздрогнула. Она потерла рукой лоб, как бы отгоняя от себя мрачную мысль, потом наклонилась, чтобы поудобнее расправить набросанную в угол солому, расстелила вдоль стены сложенное вчетверо покрывало и уселась на солому, опираясь спиной о стенку своей могилы и возвращаясь к прежним мыслям:
«Конечно… так и будет. Тогда верховный понтифик, строгий и угрюмый, но, в сущности, добрый человек, подумает, что этот закон о весталках слишком варварский… слишком бесчеловечный, слишком жестокий, чтобы римляне, народ цивилизованный… любимый богами, народ, имеющий полное право называть варварами галлов, испанцев, африканцев, сохраняли этот закон в своем устройстве. Он поспешит в дом царя жертвоприношений, немедленно созовет коллегии жрецов и предложит изменить вид наказания для весталок-кровосмесительниц. Он приведет доводы, побудившие его внести такое предложение, он будет красноречив… Да, красноречив… Богиня вдохновит его! Другие жрецы, которым безразлично, как именно я умру, лишь бы умерла, согласятся с ним… И тогда они быстро пошлют за мной… Придет палач… но меня вытащат отсюда, я снова увижу свет, солнце, деревья, всю загородную природу и умру на вольном воздухе, свободно дыша и от одного удара… Ах!.. Я умру довольной!»
И несчастная весталка глубоко вздохнула, словно освобождаясь от тяжести, как будто избавляясь от мучительного кошмара, и продолжала витать в своих розовых мыслях, внушенных ей верой, которую питала надежда.
Неясное сомнение рождалось в душе Опимии, но она нашла возражение: римляне вступили на путь изгнания из своих законов и обычаев всего грубого, варварского, дикого, и бедной девушке довод этот казался убедительным. «Разве не пошли всего два дня назад сенат и римский народ навстречу Гаю Теренцию Варрону?.. Разве не приняли они его с почетом, хотя по его вине погибли под Каннами пятьдесят тысяч римлян и он поставил Республику на грань окончательной катастрофы?.. В другие времена Варрона бы обвинили, осудили и убили, сегодня же его приняли с почетом… Какое еще нужно доказательство, что римляне намерены быстро облагородить свои души и обычаи!»
Так фантазировала Опимия, закончив свои размышления следующим образом:
«Нет, это не надежда меня обманывает, не желание… Это факт: консула Варрона встретили чуть не овацией. А теперь, когда город простил человека, залившего горем всю Италию, если он простил человека, по вине которого пострадали все, как откажутся римляне проявить сострадание ко мне, вина которой, в конце концов, причинила вред только мне одной?..»
Удовлетворившись таким рассуждением, которое, казалось, вполне соответствовало неопровержимой истине, Опимия полностью успокоилась и, продолжая убаюкивать себя подобными надеждами, придавленная усталостью, трехдневными тревогами и волнениями, во время которых она не сомкнула глаз, несчастная уснула глубоким сном.
Сон ее, хотя нервный и беспокойный, был, однако, долгим и летаргическим; именно таким образом отдыхали расслабленные нервы Опимии.
Часа через четыре она внезапно проснулась, чувствуя холод в конечностях.
Она уселась на свою подстилку, окинула свою нору взглядом, сжалась под туникой и покрывалом и сначала не поняла, где она находится.
Но постепенно мысли ее сконцентрировались, стали яснее, просветленнее, точнее, и несчастная вспомнила, что она в тюрьме… нет… в могиле.
Она резко встала на ноги, спрашивая себя, долго ли она спала, и удивляясь, как она могла уснуть.
«Сколько же часов прошло?.. Сколько времени я заперта здесь?» – подумала Опимия.
«Ах!.. Вот что означает быть погребенной здесь, без света… Здесь вечная темнота… здесь нет понятия о времени!»
И содрогнулась.
«Ах!.. – подумала она через мгновение. – Здесь есть благословенный светильник!..»