Классы еще меньше, чем нации, поддаются дискриминации избранных и отверженных. Или классы охватывают такие же огромные сообщества, как массы промышленных рабочих, и в этом смысле они больше принимают участие своими страданиями, чем их желанием участвовать в исторической судьбе, или же они смешиваются с меньшинством завоевателей, аристократов или буржуа с намерением совершить творение своим созидательным трудом, но не с намерением что-то преобразовать. Пролетариат, подчиненный строгой заводской дисциплине, при замене хозяина не изменяет природу человека и особенности общества.
Это и есть центральная часть спора. Исторический оптимизм, окрашенный пессимизмом, требует глубоких изменений издавна установленных законов общества. Он считает возмутительными те, которые есть сейчас, и, в сущности, хочет установления тех законов, которые будут. Таким образом, он рассчитывает на партию прогресса, на насилие, на особенный класс, чтобы провести этот прогрессивный или внезапный переход к царству свободы. Постоянно разочаровываясь, он сам себя приговаривает к разочарованию потому, что особенности социальной структуры, против которой он негодует, кажутся незыблемыми.
Можно гордиться всеобщим голосованием, а не правом рождения, чтобы назначать политических вождей, и, скорее, можно присвоить государству, чем отдельным людям, управление средствами производства: свержение наследственной аристократии или капиталистов не изменяет сути общественного порядка потому, что оно не изменяет сущности homo politicus.
Каждое мгновение существованию городов угрожает внутреннее разложение или внешняя агрессия. Чтобы противостоять внешнему нападению, города должны быть укрепленными. А чтобы противостоять внутреннему распаду, власть должна поддерживать солидарность и дисциплину граждан. Теоретик неизбежно, без иллюзий, склоняется к одному мнению о политике. Человек ему представляется неуверенным и героическим, он никогда не считает свою участь достойной, мечтает о власти и престиже. Суждение общее и частичное, но неоспоримое в заданных границах. Но любой, кто вступает в политическую битву и страстно желает редкостного блага, тот имеет склонность к тому, чтобы поколебать основы республики, чтобы удовлетворить свои амбиции и отомстить счастливому противнику.
Ни общественный порядок, ни сила государства не представляют единственной цели политика. Человек есть также существо моральное, а коллективность есть понятие человечное только при условии участия в нем всех. Но основные императивы переживают все смены режимов: homo politicus не приобретает чудесным образом исключительную заботу о народном благе или мудрость, чтобы удовлетворить самого себя местом, полученным случайно или по заслугам. Неудовлетворенность, которая мешает обществам «кристаллизоваться» в случайную структуру, желание чести, воодушевляющее и великих созидателей и низких интриганов, продолжат волновать город, который левые собираются преобразовывать, революция строить, а пролетариат завоевывать.
Предполагаемая победа левых, революции и пролетариата вызывает столько проблем, которые будут ими решаться. Если устранить привилегии аристократов, будет позволено существовать только авторитету государства или тем, кто получает от него свои должности. Права рождения, исчезая, уступают место карьере тех, кто имеет деньги. Разрушение местных сообществ усиливает исключительные права центральной власти. Две сотни функционеров занимают места двухсот семей. Когда революция подавила уважение к традициям, распространила ненависть к привилегированным, массы готовы склониться перед саблей вождя в ожидании дня, когда успокоятся страсти, они восстановят легитимность и вернут влияние советам разума.
Три мифа: о левых, о революции и пролетариате – в меньшей степени опровергаются их поражением, чем их успехом. Левые отличались от старого режима свободой мысли, использованием науки при организации общества, отказом от прав наследования: они явно выиграли партию. И сегодня речь больше не идет о том, чтобы все время двигаться в одном направлении, но о том, чтобы уравновесить планирование и инициативу, справедливое вознаграждение для всех и побуждение к труду, могущество бюрократии и права личности, экономическую централизацию и сохранение интеллектуальных свобод.
В западном мире революция позади, но не впереди нас. Даже в Италии и во Франции больше нет Бастилии, которую надо разрушить, и аристократов, которых надо вешать на фонарях. А отдаленная революция, еле видимая на горизонте, имела бы целью усиление государства, подавление интересов, ускорение социальных перемен. Против старого идеала общества, с устойчивыми нравами и законами, и левые, и правые середины ХХ века согласны на перманентную революцию, которую расхваливает американская пропаганда и в которой обвиняют (в другом смысле) советское общество. Консерватизм в стиле Бёрка[47] ограничен узким кругом интеллектуалов, которые намереваются тормозить, но не экономический прогресс, а разложение извечной морали.
Несомненно, расстояние, отделяющее осуществление от предвидения, является огромным. Общества, рационализированные наукой, больше не являются мирными, теперь они не кажутся более рациональными, чем вчерашние общества. Если правда, что единственной несправедливости достаточно, чтобы отметить гнусность, в наше время нет ни одного режима, который не был бы опозорен. Можно рассчитать процент индивидуальной прибыли ниже минимума приличия, надо сравнить распределение доходов и методы господства больше века назад и теперь и убедиться, что рост коллективных ресурсов создает в обществе меньше неравенства, делает их менее тираническими. Они все еще остаются подчиненными старой неотвратимости труда и власти и внезапно, на взгляд оптимистов, неприемлемыми.
Когда мы наблюдаем исполнение Конституции или экономической системы, создается впечатление, возможно ложное и безусловно искусственное, что продолжают править случай, или прошлое, или безумие. Образы жизни людей кажутся абсурдными тем, кто принимает за идеал царство технического разума.
При этом разочаровании интеллектуалы отвечают рефлексией или бунтом. Они пытаются обнаружить причины различия между вчерашней мечтой и реальностью и вновь возвращают себе эти мечты, проектируя их на совсем иную, сегодняшнюю реальность. В Азии эти мифы продолжают ковать будущее, каковыми бы ни были иллюзии, которых они придерживаются. В Европе эти мифы неэффективны и оправдывают скорее устное возмущение, чем действенное.
Разум поддерживает все, что он обещал, и, более того, он не изменил сути коллективизма. Скорее для того, чтобы ограничить долю бунтующего человека в прогрессе, приписывает странному творцу – истории могущество, которым ни партии, ни классы, ни насилие не обладают. Всё вместе при поддержке времени, но не приведет ли такой переход к тому, что рационализм, ностальгия по религиозным истинам будут продолжать надеяться?
Часть II. Обожествление истории
Глава 4. Люди церкви и люди веры
Марксизм больше не занимает почти никакого места в культуре Запада, даже во Франции и в Италии, где большая часть интеллигенции открыто связана со сталинизмом. Напрасно мы бы искали экономиста (достойного этой профессии), который смог бы охарактеризовать марксиста в точном смысле этого слова. В «Капитале» один заметит предвосхищение кейнсианских истин, другой увидит экзистенциальный анализ частной собственности или капиталистического режима. Никто не отдаст предпочтение категориям Маркса перед категориями буржуазной науки, когда речь идет об объяснении современного мира. Кроме того, напрасно искать известного историка, произведения которого ссылались бы или исходили из диалектического материализма.
И действительно, ни один историк и ни один экономист не думали бы точно так, если бы не существовало Маркса. Экономист приобрел понимание об эксплуатации или цене человеческого труда в экономике капитализма, в чем по справедливости надо отдать должное Марксу. Историк больше не осмелился бы закрывать глаза на бедственное положение, в котором находятся жизни миллионов людей. У них больше нет иллюзий понимания общества, когда пренебрегают организацией труда, технологией производства, отношением между классами. Это еще не значит, что из этого можно прийти к пониманию разновидностей искусства или философии начиная с понимания вещей.
Марксизм остается актуальным в своей исходной форме при идеологических столкновениях нашего времени. Осуждение частной собственности или капиталистического империализма, убежденность в том, что рыночная экономика и правление буржуазии клонятся к своему закату при наступлении социалистического планирования и власти пролетариата, – с этими фрагментами, вырванными из учения Маркса, согласны не только сталинисты или симпатизанты, но и огромное большинство тех, кто считает себя прогрессистами. Так называемая передовая интеллигенция даже в англосаксонских странах, где никогда не читали «Капитал», почти непроизвольно согласна с этими предубеждениями.
Опередивший в научном плане, более актуальный, чем прежде в идеологическом плане, марксизм, именно такой, как его в настоящее время истолковывают во Франции, появился раньше любой исторической интерпретации. Люди никогда не переживали таких катастроф, которые потрясли Европу в ХХ веке, не задаваясь вопросами о том, каковы эти события – трагические или величественные. Сам Маркс исследовал законы, по которым действует, поддерживается и трансформируется капиталистический режим. Войны и революции ХХ века выявили только, что в своей теории Маркс меньше доказал, чем внушил. Ничто не мешает сохранить слова «капитализм», «империализм», «социализм» – для обозначения реальностей, ставших совсем другими. И эти слова позволяют не только ненаучно объяснять ход истории, но приписать ему заранее установленные значения. Таким образом, катастрофы превратились в средства спасения.