Опиум интеллектуалов — страница 32 из 65

а иерархическое сокращение неравенства и на неустойчивое увеличение ресурсов. Победа над собственной природой позволяет, но не определяет доминирования разума над страстями.

Определенное таким образом понятие конца истории не смешивается ни с абстрактным идеалом (свобода, равенство), ни с конкретным порядком. Нравы, в широком смысле этого слова, не ставят задачу и не содержат решения. Режим, каким бы он ни был, всегда будет отмечен историческими случайностями (совпадениями). Между абстракциями отдельных и формальных ценностей и особыми свойствами каждого сообщества понятие конца истории помогает уточнить условия, с помощью которых можно достигнуть одновременного удовлетворения многочисленных требований, которые мы формулируем по отношению к обществу. Конец истории – это идея разума, она характеризует не отдельного человека, но усилия групп людей на протяжении времен. Она является «проектом» человечества, коль скоро оно хочет стать разумным.

История и фанатизм

Следуя по этапам исторической интерпретации, мы подошли к понятию конца истории (или предыстории), выражения которой, как, например, «привилегированное положение, которое придает смысл сообществу», являются более или менее формализованным эквивалентом. Предыдущий анализ позволяет нам углубить критику, которую мы прочертили в предыдущей главе о философии людей веры и людей церкви.

Было задумано радикальное решение проблемы жизни в сообществе, которая в нем существует, но, возможно, не реализуется. Но есть постоянная попытка подменить понятием разрешимых (решенных) противоречий либо абстрактную формулу – равенство, братство, – либо особую и прозаическую реальность.

Господин Мерло-Понти, как мы видели, совершает одну за другой эти две ошибки. Предоставленная сама себе идея узнавания так же бессмысленна, как и идеи свободы и братства, если только не требовать социальной однородности между теми, кто узнаёт друг друга: в этом случае узнавание было бы невозможным между солдатами и офицерами, рабочими и управляющими, общество как таковое стало бы бесчеловечным.

Чтобы придать значение понятию «узнавание», тот же автор прибегает[65] к критериям, одни из которых слишком конкретны (общественная собственность), а другие неопределенны (стихийность масс, интернационализм).

В сталинской философии «привилегированное положение» или «конечное» не растворяется в идеале, оно приходит в негодность в прозаическом событии. С точки зрения ортодокса, с того времени, как Коммунистическая партия отделена от власти, разрыв завершен и теперь они на пути к бесклассовому обществу. На самом деле, ничего не урегулировано, и та же самая необходимость накопления, неравного вознаграждения, побуждение к работе, дисциплина труда существуют и после революции. Но с точки зрения ортодокса, вся эта кабальная зависимость индустриальной цивилизации изменила смысл, потому что пролетариат победил и строит социализм.

Путая идеал или эпизод с целью, одновременно и будущей и священной, люди церкви и люди веры с безразличием или с презрением отвергают правила мудрости, гласящие, что государственные люди избраны для того, чтобы сделаться полезными сообществу, эгоизму и страстям индивидуума. Ограничение власти, равновесие сил, гарантии правосудия, построение политической цивилизации, медленно создаваемые на протяжении многих лет и никогда не завершаемые, они сражаются с этим с сомнамбулическим спокойствием.

Они согласны с абсолютным государством, якобы служащим революции, они теряют интерес к множественности партий, к автономии рабочих организаций. Они не возмущаются, что адвокаты давят на своих клиентов и что обвиняемые признаются в вымышленных преступлениях. А разве революционная справедливость не направлена на «радикальное решение проблемы сосуществования», в то время как «либеральное правосудие» применяет несправедливые законы?

Тот, кто начинает заниматься историей, не зная, к чему это приведет, иногда в нерешительности останавливается перед желаемым предприятием, цена которого была бы слишком высока. Люди церкви и люди веры пренебрегают этими сомнениями. Прекрасное завершение оправдывает ужасные средства. Моралист настоящего времени, революционер циничен в своем действии, он возмущается грубостью полицейских, бесчеловечным темпом производства, суровостью буржуазных судов, осуждением обвиняемых, вина которых не была доказана так, чтобы не оставалось никаких сомнений. Ничего, кроме полной «гуманизации», не утолит его жажды справедливости. Но как только он решается вступить в партию, такую же безжалостную, как и он сам, по отношению к установленному порядку, и вот он уже оправдывает от имени революции все, что недавно без устали разоблачал. Революционный миф перебрасывает мост между непримиримой моралью и террором.

Нет ничего более банального, чем эта двойная игра неумолимости и снисходительности. Обожествление истории в нашу эпоху – формирование, если не интеллектуальное происхождение. Под предлогом постижения смысла истории они не осознают рабства мысли и действия.

Множественность смыслов, которые мы приписываем поступку, раскрывает не бездарность, но границы нашего знания и сложность реальности. Именно при исследовании мира с помощью многозначной сущности у нас есть шанс добраться до истины. Знание является незавершенным не потому, что всеведение нам не грозит, но потому, что в объект исследования заложено изобилие значений.

Множество ценностей, которые мы рассматриваем, чтобы определить социальный порядок, не призывает к радикальному выбору. Оставим нравы чистому разнообразию. Ради идеалов требуют универсальной действительности. Экономические или политические системы располагаются между теми и этими. Они не такие неопределенно разнообразные, как привычки, и не подвержены становлению, как принципы прав человека. Они запрещают согласие на анархический скептицизм – все общества в равной степени отвратительны, и каждое в конечном итоге рискует по воле своего настроения; они обвиняют также притязания на обладание единственной тайной человеческого общества.

Решение «экономической проблемы» и «политической проблемы» является постижимым потому, что удается уточнить постоянные характеристики и одной, и другой. Но это постоянство не позволяет представить, что это решение никогда не выбивается из порядка необходимости осознанной свободы.

Конец истории в соответствии с данной в откровении религией может происходить при перевоплощении душ или по завету Бога. Относительное или абсолютное изобилие, умиротворение отношений между коллективными сообществами, добровольное подчинение граждан своим правителям поддается определению. Происходит столкновение реальностей, которые представляются нашим взорам на этом последнем сроке, когда оценивается разница между тем, что есть, и тем, что должно было бы быть. Благодаря этому сравнению есть возможность разумно выбрать, но при условии никогда не уподоблять объект нашего исторического выбора идее радикального решения.

Эта идея осуждает циничные или натуралистические идеологии, которые причисляют человека к животному и учат изучать его как таковое. Эта идея разрешает обвинять институты, которые сами отрицают гуманность людей. Она никогда не позволяет говорить, каким должен быть конкретно в данную эпоху общественный порядок и какими должны быть в данный момент наши обязательства.

Особая историчность политического выбора не основана ни на неприятии естественного права, ни на противопоставлении фактов ценностям, ни на чуждости одних другим великих цивилизаций, ни на невозможности вести диалог с тем, кто отказывается от дискуссии. Признаем высшие правовые принципы на протяжении истории, откажемся от диалога с собеседником, который хочет власти и насмехается, будучи застигнутым на месте преступления, – противоположности мнения, проигнорируем своеобразие культур, неспособных к взаимодействию. При этом политический выбор можно будет в какой-то степени отделить от особых, иногда разумных, но никогда не доказуемых обстоятельств того же типа, что научные истины или моральные императивы.

Невозможность доказательства дорожит несправедливыми законами общественной жизни и множеством ценностей. Надо приложить усилия для того, чтобы увеличить производство, создать власть, чтобы побудить к сотрудничеству соперничающих индивидуумов; эта неотвратимая необходимость отмечает собой разницу между историей, в которой мы живем, и концом истории, который мы задумываем. Не потому, что труд или подчинение как таковые противоречат человеческому назначению, они становятся таковыми, если рождаются по принуждению. Однако нет ни одного общества, ни одной эпохи, где бы насилие не находило себе места. В этом смысле политика всегда была меньшим злом, она будет продолжать быть такой до тех пор, пока люди будут теми, кто они есть.

То, что слывет за оптимизм, – это чаще всего эффект интеллектуальной ошибки. Дозволено разумно предпочесть планирование рынку: тот, кто ждет изобилия от системы планирования, ошибается насчет эффективности функционеров и доступности ресурсов. И вовсе не абсурдно предпочитать власть единственной партии медлительности парламентских обсуждений: тот, кто рассчитывает на диктатуру пролетариата, чтобы добиться свободы, ошибается насчет (отклика) противодействия людей и не понимает неизбежных последствий концентрации власти в руках нескольких людей. Можно преобразовать писателей в инженеров душ и поставить художников на службу пропаганде; тот, кто удивляется, что философы, узники диалектического материализма, или романисты, обслуживающие социалистический реализм, лишены таланта, ошибается насчет сути творчества. Никогда особый смысл великих произведений не находился под влиянием хозяев государства. Идолопоклонник истории усиливает опустошения не потому, что они воодушевлены хорошими или плохими чувствами, но потому, что они обладают ложными идеями.

Человеческая реальность в своем становлении имеет структуру, поступки встраиваются в совокупности, индивидуумы связаны с режимами, идеи организуются в доктрины. Нельзя приписывать поведению других или их мыслям значение, произвольно заключаемое из