Опиум интеллектуалов — страница 39 из 65

ь городов, дворцы, построенные счастливыми принцами, и гробницы, свидетельствующие о тщеславной верности завоевателя любимой жене? Можно остаться равнодушным к монотонному чередованию войн и мирных периодов, соперничающих государств и торжествующих империй, которые как сновидения проходят перед нами не раз и не два. Сведенная к предыстории социализма, священная история не удержит почти ничего из творений и авантюр, которые были для многих миллионов людей оправданием их пребывания на этой земле.

Заострим внимание на единственной смене последовательности режима: его понимают, но не считают необходимым. От цивилизации к цивилизации обнаруживают довольно грубые аналогии. Продолжительность периодов, якобы равнозначных, изменяется от одного к другому[73]. Империи возникают с опозданием или заблаговременно на несколько веков (если называть империями политические единицы, расположенные на огромных пространствах с множеством людей). Не все нации, принадлежащие к одной и той же совокупности, проходят одни и те же этапы развития. Некоторые даже пропускают те или иные периоды: Россия не прошла этапа буржуазной демократии, Западная Европа избежала эпохи сталинизма.

Так называемая диалектика общественной истории происходит из преобразования реальности в идею. Ужесточается каждый режим, ему приписывают единственный принцип, противопоставляют идею капитализма принципу феодализма или социализма. В результате считается, как если бы режимы были противоположными и что переход от одного к другому может быть сравним, как теза и антитеза. Здесь совершается двойная ошибка. Режимы являются различными, но не противоречивыми, а формы, называемые промежуточными, встречаются чаще и продолжаются дольше, чем «чистые» формы. Предположим, что принцип капитализма отличается от идеи феодализма, как ничто от бытия или учение Спинозы (спинозизм) от картезианства, ничто не гарантирует, что случайный детерминизм выполнит эту невещественную (сверхчувственную) необходимость. Предположим, что социализм примиряет феодализм и капитализм, как становление примиряет бытие и ничто, принятие синтеза не является ожидаемым так же, как ядерный взрыв или экономическая конъюнктура.

Согласно порядку событий, не происходит автоматического отбора, соответствующего нашим моральным требованиям. Поиск высшей понятности вразумительности при случайном детерминизме, при множественности императивов, противоречивых в настоящее время, является легитимным (обоснованным). Но этот поиск не предполагает акта веры, согласно которому будущее будет подчиняться велениям разума. Человечество завтра может быть сметено космической катастрофой так же, как каждый момент перо может выпасть из наших рук. Христианин надеется на свое спасение божьим милосердием. Но от кого неверующее человечество будет требовать гарантии своего коллективного спасения?

* * *

Революционеры имеют склонность преувеличивать и границу своей свободы, и возможности своей судьбы. Они считают, что при них заканчивается предыстория. Пролетариат, преобразованный своей борьбой, придаст человеческим сообществам новое лицо. Приподнятые своей верой над наставлениями мудрости, они ждут вечного мира от безграничной жестокости. Они провозглашают неизбежность своего триумфа, потому что дело, несущее в себе столько надежды, не может погибнуть. По прошествии времени, когда они берут на себя ответственность власти, поскольку природа коллективов с незапамятных времен утверждается посредством потрясений, разочарование подтачивает доверие. Все меньше верят бесклассовому обществу, они делают своей профессией больше думать о необходимости, чем играть людьми и их тщетным сопротивлением. Взывание к судьбе сначала было поддержкой оптимизма, потом оно становится алиби покорности безропотному подчинению.

Фанатики в своей надежде или в своем отчаянии, революционеры продолжают мудрствовать по поводу неизбежного будущего, того будущего, которое они неспособны описать и которое твердо намереваются провозглашать.

Никакой закон, человечный или бесчеловечный, не приводит хаос к какому-либо завершению, лучезарному или ужасному.

О господстве истории

History is again on the move – «История снова в движении»: это трудно переводимое высказывание Тойнби отвечает сильному, странному чувству, которое испытывал каждый из нас в определенный момент жизни. Я испытал это весной 1930 года, когда, посещая Германию, присутствовал при первых успехах национал-социалистов. Все снова было под вопросом, структура государств как равновесие сил в мире: непредсказуемость будущего показалась мне настолько же очевидной, как невозможность удержать status quo.

Историческое сознание не рождается вместе с катастрофами нашего времени. Буржуазная Европа, верящая в свою судьбу, в конце XIX века с такой суровостью применяла критические методы, как и сегодняшняя Европа, раздираемая на части. Она не знала всех метрополий, которые мы вытащили на свет из песков, она не завершила обзор умерших богов и поглощенных цивилизаций, она знала не больше, чем мы об особенностях каждого общества и гибельной участи, постигшей по очереди Афины, Рим и Византию.

Это знание чаще всего останется изолированным. Пятьдесят лет назад западные историки не стали бы утверждать, что национальные государства или парламентские режимы смогут избежать разложения, которое разъедает творения, воздвигнутые людской гордыней, как вызов против закона становления. Они верили либо в особенность авантюры, впервые базирующейся на научной теории, либо в отдаленность возможных спадов. Легко сказать, что никакому временному городу не грозит вечное существование, трудно пережить крах.

Судьба философских исторических систем в ХХ веке связана с событиями, свидетелями которых были мы сами. Они не видели Тридцатилетнюю войну, как и Пелопоннесскую или мировые войны 1914 и 1939 годов, но занимаются их причинами и последствиями. Они тайно стремятся найти в них смысл, но не в позитивном значении этого слова: основные факты, которые позволяют понять то, что произошло на самом деле. Смысл, который отвечал бы нашему ожиданию, позволил бы сознанию (совести) оправдать накопленные ужасы. Войны почти не вызывают негодования наблюдателя, который приходит к убеждению, что, порожденные капитализмом, они исчезнут вместе с ним. Битвы, сопровождающие борьбу государств и классов, будут не напрасны, если они проложат путь бесклассовому обществу. Обожествление Истории, возникшее из этой невысказанной тоски по будущему, которое оправдает эту необоснованную идею. Падение Рима побудило святого Августина не ждать от земных городов того, что принадлежит только Божьему Граду. Падение Европы побуждает наших современников вновь обратиться к марксистским предсказаниям, адаптированным к нашему времени методами действия Ленина и Сталина. Разве что подобно Тойнби они не станут идти по пути Шпенглера, чтобы, покружив несколько раз, присоединиться к упованиям святого Августина. Последний смысл этих своеобразных, но братских цивилизаций находится за пределами их самих: каждая из них оставляет в наследство вселенскую церковь, послание которой проходит через века и диалог которой с другими церквями обнаруживает последнее предназначение человечества, посвященное преклонению перед Богом.

История творится людьми, действующими в обстоятельствах, которые они не выбирают по своим вкусам или идеалам, своим несовершенным знаниям, поочередно претерпевающими принуждение среды или ликуя, склонившись под тяжестью старых привычек или вознесшись в духовном порыве. На первый взгляд история одновременно напоминает хаос событий и тираническую систему, каждый фрагмент которой значителен, и систему, лишенную смысла. Наука и философия истории хотя и по-разному, но пытались преодолеть противоречие между преднамеренным характером элементарного факта по отношению к действующим лицам и очевидной абсурдностью целого, между невещественным беспорядком на микроскопическом уровне и слепым законом судьбы.

Философские исторические системы типа марксистской упорядочивают хаос событий, сводя его к нескольким простым принципам объяснений, они связаны по времени с неизбежным движением выполнения человеческого предназначения. Классы подчиняются их интересам, индивидуумы – их страстям, но производительные силы и производственные отношения заставляют из этой беспорядочной смеси внезапно возникнуть последовательности неумолимых, но и благотворных режимов потому, что в них бесклассовое общество отметит свое завершение.

В этот момент возникает то, что мы называем обожествлением истории, карикатурой на историческое сознание. Оно учит нас уважению к бесчисленным непоследовательным фактам, множественности значений, которыми они обладают и которые им можно придать соответственно тому, как они связаны с современными действующими лицами, с устоявшимися традициями, с развивающимися последствиями. Обожествление истории дает себе право на постепенное замещение грубых фактов значениями, связанными с якобы окончательной системой интерпретации. Не завершая параноический процесс этого мира, есть риск взять на себя роль судей над побежденными, – государство как свидетель истины. Запад, в свою очередь, ощутил на себе влияние этого исступления: убежденные в полной порочности коммунизма, американские законодатели обвиняют коммунистов тридцатых годов как по приговорам пятидесятых годов. Обвиняемые в советских или китайских тюрьмах должны были написать их автобиографии, кандидаты на въездную визу в Соединенные Штаты вкратце рассказать о своей жизни. В Соединенных Штатах ответы касаются фактов, а автобиографии «капиталистов» по другую сторону железного занавеса должны объяснять факты в зависимости от значений, которые им придают палачи.

Историческое сознание устанавливает границы нашего знания. А в том, что наши взгляды обращаются в прошлое или пытаются прозреть будущее, мы не можем добиться уверенности, несовместимой с провалами в наших знаниях и еще с сущностью становления. Глобальные движения, которые мы выявляем из путаницы причин и следствий, действительно случаются, но нельзя сказать, что массовые причины определяют их заранее. Задним числом позволено забыть о случайном характере детерминизма. О нем невозможно забыть, когда его располагают впереди события.