Советская идеология, по-видимому, есть точная противоположность американской не-идеологии. Она представляется связанной с материалистической метафизикой. Она внушает очевидную зависимость между повседневным чувством меры и последним предназначением человечества. Она оформляет теоретически все виды практической деятельности тогда, как американцы склонны к практическому доказательству реальности принятых решений, даже духовного порядка. Именно государство провозглашает доктринальную истину и внушает обществу, что именно оно каждое мгновение формулирует версию учения, государство ставит себя выше законов, предоставляя полную свободу полиции, а Соединенные Штаты продолжают бережно хранить и уважать главенство судебной власти.
Невольно возникает вопрос: а соответствует ли марксистская идеология, пришедшая из Западной Европы, особенностям советского строя? Если отвлечься от интерпретативной схоластики, то останутся только составные части национальной идеологии: пятилетние планы, «кадры решают все», функция авангарда, выбор элиты, коллективная обработка земли, положительный герой, образ нового порядка. Эта идеология была бы основой для России, вышедшей скорее из революции, чем из умозрительных построений молодого Маркса. Представим также чисто американскую идеологию, которая будет выражать особые свойства экономики и общества Соединенных Штатов: культ успеха, личную инициативу, умение работать в группе, моральные нормы и гуманитарную деятельность, жесткость конкуренции и ощущение принятых правил, отказ от экзистенциальной тоски, сведение всех ситуаций к технически решаемым проблемам, традиционная неприязнь к власти и монополиям, принятие как факт милитаристского государства и огромных корпораций и т. д.
Встраивание экспертов в США и в России неизбежно следует за условиями исследований. Физиков использовали в лабораториях крупных капиталистических компаний, советских государственных монополиях или в Агентстве по атомной энергии. Они работают сообща, подчиняясь требованиям военной тайны, являются наемными работниками, в России они намного чаще, чем в США, становятся высокопривилегированными людьми, они потеряли независимость любителей или свои либеральные профессии. В капиталистических демократиях такие эксперты, как врачи, юристы, еще сопротивляются. Подчинение экспертов предприятиям, которые их нанимают, завтра будет отличительным свойством всех стран индустриальной цивилизации.
Коллектив ставит приобретение полезных знаний выше поддержки культуры. А те, кто еще вчера был работником культуры, сегодня становятся кем-то вроде экспертов. В Советском Союзе, как и в США, управление людьми зависит от науки и техники. Специалисты по редактированию, рекламе, предвыборным технологиям, информатике, психотехнике обучают говорить, писать, организовывать работу так, чтобы сделать людей довольными, возмущенными, пассивными, жестокими. Психология, являющаяся основой их ремесла, не обязательно материалистическая, типа рефлексологии академика Павлова. Она не только учит создавать из людей массы с заранее определенными реакциями, но, скорее, формирует незаменимых личностей.
Отстранение культуры техникой вызывает бунт литераторов и создает впечатление изоляции. Строгая специализация вызывает ностальгию по другому порядку, когда интеллектуал будет интегрирован в коммерческое предприятие не в качестве наемного работника, а в качестве мыслителя в человеческом коллективе.
В Соединенных Штатах, где не знали другого строя, кроме нынешнего, ни эти претензии, ни эта ностальгия не выражаются в активном диссидентстве. Кроме того, причины такого относительного отчуждения по-другому осуществляются в России, где технарь берет верх над литератором намного чаще, чем в США. Писатели, художники, пропагандисты не отказываются от звания инженеров человеческих душ. Искусство для искусства или чистый поиск как таковые отлучены от действительности. Трудно представить, что советские биологи не мечтают подискутировать об относительных преимуществах Моргана и Лысенко, физики свободно общаются с их зарубежными коллегами, философы ставят под сомнение материализм Ленина, а музыканты без опаски совершают «преступление» формализма.
Из этого не следует, что советская интеллигенция настроена враждебно к самому режиму. Может быть, она осуждает огосударствление экономики и власть партии в то время, как американская интеллигенция считает нормальным частное предпринимательство. Если бы художник был бы против социалистического реализма, а романист обладал бы притворным оптимизмом, если бы генетику больше не мешали бы защищать менделизм, они, вероятно, были бы очень довольны. Романы и театральные пьесы, хорошо принятые критикой, смягчившей свои «ждановские» позиции после смерти Сталина, обнаруживают воодушевление писателей гораздо больше, чем бесконечные резолюции Союза советских писателей.
Американская интеллигенция не хотела бы жить в условиях советской интеллигенции, но интеллектуалы стран, отвергающих капитализм, которые зачарованы пролетарскими авантюрами, обращают свои взоры и к одному и к другому «монстру», спрашивая себя, какой из них является прообразом их будущего, а какой – наиболее отвратительным.
Французский ученый, работающий в плохо оснащенной лаборатории, с завистью смотрит как на американцев, так и на русских. Американский строй называется капиталистическим, как и французский, но не собирается порывать со своим настоящим. Французы спонтанно требуют у государства взять на себя ответственность за решение неотложных задач для всеобщего процветания, они мечтают о стране, где народная власть без счета тратит деньги на научные исследования. Гуманитарии – историки, писатели, художники – должны будут осудить деспотизм функционеров от культуры. Они также ненавидят тиранию, потворствующую массовым вкусам, таким, как о них пишут и говорят работники прессы, радио и издательств. Необходимость продавать интеллектуальный товар кажется такой же невозможной, как и подчинение государственной идеологии. Человек культуры чувствует себя в безвыходном положении перед выбором между проституцией и одиночеством.
Может ли преодолеть такую альтернативу режим, при котором техника была бы на службе философии? В этом случае писатель будет участвовать в крупном мероприятии, в преобразовании природы и самого человечества. При этом писатель вносит вклад в успешное выполнение пятилетних планов, он работает как шахтер и управляет как инженер. Он не заботится о продаже, которой занимается государство, и не зависит от издателей, для которых не существует коммерческих проблем. Он не чувствует себя рабом потому, что принадлежит к идеологии, объединяющей народ, партию и народную власть. Он не будет в изоляции, с трудом зарабатывая на жизнь своим пером и с суровостью второго ремесла работая редактором. Взамен от него требуется только одна жертва: говорить «да» режиму, говорить «да» доктрине и ее постоянным толкованиям и неизбежным уступкам, которые несут в себе зародыш тотального разложения.
Западный писатель, который отрекся, чтобы добиться успеха, или тот, кто в потемках влачит жалкое существование, издали представляет себе общность с народом, который кует будущее, и спокойствие, которое обеспечивают государственные издательства. Он почти легко соглашается с небезопасностью, которую несут с собой непредвиденные волнения, связанные с чистками, ведь она – обратная сторона ответственности, к которой он стремится. Но как перенесет он обязанность энтузиазма? Герои освобожденного пролетариата воспевают славу своих хозяев. И сколько времени искренность их поддержки будет сопротивляться повинности общественного служения?
Тридцать лет назад Жюльен Бенда́[111] предопределил судьбу выражения: предательство интеллектуалов. Это выражение еще вызывает в памяти резолюции, подписанные самыми крупными писателями и философами, жившими по обе стороны Рейна. Интеллектуалы напомнили солдатам, что они сражались на фронтах – одни за культуру, другие – за цивилизацию, они осуждали варварство врага, не подчиняясь критике свидетельств, они преобразили соперничество силы, похожее на многое, что Европа пережила в прошлом в священной войне. Они придали государственным интересам, народной ненависти четкую артикулированную, якобы рациональную форму. Они не осознали свою миссию, состоявшую в том, чтобы служить вневременным ценностям, истине, правосудию.
И все-таки выводы из дискуссий были невнятными. Жюльен Бенда́ не потрудился описать секуляризацию мысли: большинство интеллектуалов отныне не заботятся о потустороннем мире, они занимаются организацией мира как последней целью. Они указывают цену земных благ, учат национальной независимости, политическим правам граждан, повышению уровня жизни. Даже христиане уступают гипнотическому воздействию имманентности. Если предательство состоит в том, чтобы поднять ценность временного и обесценить вечное, интеллектуалы нашего времени все являются предателями. Оторванные от церкви, они стремились к овладению природой и к власти над себе подобными.
Каким образом интеллектуалы смогут избежать противоречий и порабощения при их деятельности, смешанной с проповедничеством и с историческими конфликтами? Когда они остаются верными своей миссии, а в каких случаях предают ее? Дело Дрейфуса послужило Жюльену Бенда́ идеальным примером. Интеллектуалы, защищавшие невинного, осужденного ошибочно, подчинялись закону своего государства, даже если они подрывали авторитет Главного штаба и силы армии. Интеллектуал должен питать уважение к истине, ставя ее выше величия и родины, но он не должен удивляться, что король судит об этом по-другому.
Не все знаменитые судебные дела ведутся по типу дела Дрейфуса. Когда две нации воюют друг с другом, когда растущий класс стремится занять место вчерашнего привилегированного класса, как высказывать правду и вершить правосудие? Предположим, что явная ответственность центральных империй в развязывании Первой мировой войны была намного больше, чем Антанты, но есть сомнение, что интеллектуал как таковой должен был выносить вердикт. Так же как причины начала войны приводят к результатам победы. Почему же немецкие интеллектуалы не смогли и