За исключением вот этой пары – с четками и прыщами, – остальные сначала были совершенно обыкновенные, вроде массовки в советском фильме про школу, а если чем и пытались выделиться, то Лена почти этого не замечала, хотя были среди них и считавшие себя, может быть, выдающимися, талантливыми, иначе какие это подростки, если не считают? Увидев несколько нервную мать ученика с прыщами, Лена даже не стала говорить, что сын у нее ведет себя не очень нормально, решила, мать примется дергать пацана по этому поводу, если еще не дергает, тот будет психовать еще больше, сильнее начнет ковырять лицо, и будут они так ходить по кругу до самого выпускного, тем более с математикой было у него все в порядке: не лучше, не хуже, чем в среднем по классу из пятнадцати человек. Да и сама Лена была не без странностей, чего уж тут: собственный ее крупный недостаток чудом просто выражался в том, что она не направляла недовольство собой на частично подконтрольных ей учащихся, а обращала в новые стишки. В этом, право слово, было что-то от этой вот угревой сыпи.
Мальчика с четками звали Слава, тем сильнее было недовольство Лены, что он единственный из класса усмехался каждый раз, когда она произносила слова «квадратный трехчлен». Ну, единожды, ну, под настроение – можно было еще понять, но ведь не все время. Через полгода, когда отношения с учениками слегка скатились к фамильярности в рамках, впрочем, приличий, Лена не выдержала очередного смешка и спросила – ужас от произносимого как бы бежал за вопросом, но чуть позади, так что не успел закрыть Лене рот: «Егоров, что ты так радуешься этому трехчлену? Представляешь, что тебя на него садят, что ли?» Класс коротко грохнул. Если бы Лена добивалась, чтобы все оставались серьезными каждый раз, когда она упоминает трехчлен, то была бы недовольна собой, потому что какое-то время результат шутки был обратным: подопечные начинали ехидно улыбаться и коситься на заднюю парту, где сидел Слава. Но Лена просто ляпнула, не подумав, а потом отчасти радовалась, что класс ее не выдал, не пересказал шутку ни учителям, ни, тем более, родителям.
Перед педсоставом Лена решила покаяться сама. Тамара Ивановна радостно засмеялась, будто отмщенная за все годы своей педагогической карьеры, когда она вынуждена была терпеть какого-нибудь дебила, всегда находившегося в потоке, изображать, что не обращает на него внимания. Пара филологинь улыбнулись свершенной вендетте, думая о чем-то своем (о членах предложения). Физрук Александр Иваныч – бывший ученик школы, двудетный отец, вынужденно совмещавший учительство с охраной ночного клуба, – сделал скучное лицо и сказал: «Ну, это рискованная шутка, конечно. Вам еще можно так пошутить, а я бы и перо мог словить за такие шуточки». В целом, даже те, кто оценил поступок Лены положительно, безоговорочно осудили его непедагогичность, но даже если бы пальчиком погрозили, и то получилось бы строже.
Возможно, за неимением лучшего педагога, дети просто самоутешали себя и пронесли потом это самоутешение по жизни. Когда этот ее класс появлялся на встречах выпускников с цветами и объятиями, Лена тоже радовалась, но то была, скорее, радость удавшегося обмана: класс, мол, оказался настолько крепким, что даже Ленино корявое руководство его не испортило. Бо́льшую часть первого ее учебного года она занималась вовсе не учениками, а попытками разобраться в себе и найти такое место района, чтобы оно было достаточно близко к дому, но при этом настолько непопулярно у местных, чтобы купить сигареты и алкоголь там можно было без риска нарваться на учеников и их родителей, – вот что ее, собственно, заботило помимо процесса обучения. Вроде бы и нашла магазинчик возле пединститута, но там ее Александр Иваныч и поймал. «Ты куришь? Думала, не спалят? Думала, повезет? – спросил он, веселясь. – Забудь о везении. Это место проклято, по нему тринадцатый троллейбус ходит». Тайну Лены он, впрочем, сохранил, но всегда потом смотрел на нее с иронией.
Алкая анонимности, Лена никогда не посещала районные кинотеатры и места фастфуда, близкий «Уралмаш» она тоже игнорировала, но то и дело натыкалась на здоровающихся с ней людей в центре города. Были дети, были родители детей, родственники и знакомые детей, увидевшие ее однажды и прочно запомнившие. Подсела к ней однажды в «Мак Пике» бывшая ее одноклассница, отчего-то ожидавшая, что Лена ей обрадуется и пустит пожить на месяц-два. Лена вела, конечно, несколько замкнутый и даже почти одинокий быт, но не настолько, чтобы пустить одноклассницу. Однажды кто-то углядел ее в зале кинотеатра и принял случайного молодого человека, сидевшего по соседству, за ее супруга, отчего некоторое время школьники смотрели на Лену с понимающей благосклонностью, а старший педсостав перешел с благосклонных интонаций при беседах на неуверенные и озабоченные.
Напрасно Лена надеялась и на то, что зависимость от стишков ослабнет на новом месте. Они не пропали, а стали будто просторнее, словно вместив в себя то пространство, что находилось между бывшим ее жильем и новым. Полностью переменились разве что сны, которые будто остались от прежних жильцов. В этих снах Лена ссорилась с каким-то мужчиной, одновременно боясь, что он уйдет от нее навсегда, либо ехала, почему-то, в Тюмень на поезде, в светлом от солнца плацкартном вагоне, где кроме нее, сложенного белья на полках и пары чужих детей (впрочем, во сне она знала, что это именно ее дети) не было больше никого.
Если бы не своевременная предусмотрительность Снаружа, Ленино пристрастие к стишкам, скорее всего, раскусили бы довольно быстро. «Это Никитыч нигде не работал и не собирался, – прямо сказал он, хотя и сам только числился то ли на предприятии ВОС, то ли вахтером на каком-то загибающемся заводике. – А тебе с детьми работать. Они, сука, глазастые, они и не такое выкупают». Им придумано было завести Лене контактные линзы, благо, повод имелся: нижний ряд таблицы Сивцева Лена уже не могла разобрать, во второй снизу строке путала «н» и «к». Снаруж говорил, что многие стихоплеты оправдываются тем, что зрачки у них расширены из-за контактных линз, некоторые даже ставят их себе вопреки медицинским показаниям. Еще Снаруж заставил Лену наизусть выучить названия: пилокарпин, карбахолин, ацеклидин, фосфакол, армин, фосарбин. «На всякий случай, всякое бывает, сама уже знаешь, – пояснил он. – А вообще, ты, главное, лыбу не дави, у нас в Россиюшке такое не любят, – советовал он. – Нисходяшку словишь, хер с ним – все такие, а вот этот энтузиазм и нездоровый оскал пытайся убрать – не поймут. Аспиринку помогает во рту держать, если на крошку-Енота пробивает. Педагогу, по-моему, даже к лицу, если у него этакое отвращение, знаешь, во время выкликания из журнала и других всяких дел, какие там у вас, не знаю».
Совет про таблетку аспирина во рту был хорош на самом деле еще и тем, что каждый раз, когда Лена пользовалась этой подсказкой, сразу ее мозг принимался вытаскивать одно за другим воспоминания о Михаиле Никитыче, Снаруже, Славе, длинном однокурснике – и люди эти, чем дальше Лена находилась от времени настоящего соприкосновения с ними, становились всё милее, превращались в чуть ли не единую личность, которая просто умела принимать разные формы.
По вечерам, если не была занята работой, телевизором, чтением (екатеринбургская библиотека Лены началась с Мандельштама, а затем стала стремительно разрастаться современными иностранцами и русскими классиками), ее вдруг прибивало какое-нибудь воспоминание с улицы Оплетина, института, тех мест в Тагиле, где они побывали со Снаружем, вмешивалось в любое домашнее занятие: готовку ли, уборку, да так навязчиво порой, что Лена через усилие, через останавливающий жест двумя руками, слова: «Так, все!», – заставляла память прекратить показывать эти многочисленные цветные слайды, крутить эту пленку.
Не так уж она была и одинока. Двоюродная сестра оказалась очень общительной особой, вполне себе обаятельной, но ироничной настолько, что ирония эта сказалась во всем ее существе: взгляд ее, обращенный к очередному воздыхателю, походил на одновременный взор рентгенолога, психиатра, уролога и проктолога. Она была старше Лены всего на три года, знала китайский, английский, немецкий языки. Выращенная отцом-одиночкой, сама с легкостью чинила электроприборы и умела ковыряться в машине, хорошо готовила. Сестра не могла притворяться, что ей что-то не нравится. Скорее всего, большинство мужчин отпугивало то, что если он не очень удачно шутил какой-нибудь стандартной расхожей шуткой, повторенной многими, или говорил какую-нибудь по-народному колоритную фразу, вроде «спать хочу, как медведь бороться», она смотрела на сказавшего поощрительно, с таким добрым сочувствием и смирением, какое отличает лица учителей рисования и музыки.
За три года в новом городе сестра сводила Лену на множество двойных свиданий, не окончившихся ничем.
Когда родители жениха спросили Лену, как она познакомилась с их сыном, Лене хотелось ответить: «чудом». Так уж получилось, что сестра стала сплавлять ей кандидата в ухажеры, известного ей только по телефонным звонкам и рассказам знакомых, предложила Лене сходить посмотреть на очередного весельчака вместо нее. А Лена согласилась, слегка контуженная после выпускного, всех этих растроганных родителей, плачущих выпускниц, а в особенности, стихотворения, посвященного ей – классному руководителю «который был, как мама». Зачитанный дрожащим голосом одной из учениц, стих напоминал какого-то юродивого с этими аляповатыми сравнениями, внезапными язвами странных рифм, и не рифм даже, а неких созвучий (к примеру, «нее» – «зло»), жонглированием «ведь» и «же» для попадания в размер. Чудовищно было то, что выпускной снимало сразу несколько камер; другое дело, что на видеозаписи гримасы Лены можно было трактовать, как попытку скрыть слёзы. Сложнее пришлось утром, когда школьники, родители и Лена пошли встречать рассвет на Калиновские разрезы, где солнце должно было красиво отразиться от воды пруда. Можно было сделать какие-то особенно красивые снимки и всунуть в памятную любительскую киношку еще и восходящее светило. По пути до финального расстрела фотовспышками чтица стихотворения прилипла к Лене и стала расспрашивать, насколько хорошо было ее записанное в столбик прощание с любимым учителем.