ою обиду и страдание за эту обиду буквально из ниоткуда. И это было так же невыразимо мило, как многое, что они делали в детстве, даже если дело было в запоре и связано с занятым унитазом, то есть мило безо всякой причины на то.
Это было так же мило, как и какие-то Вовины штуки, которого Лена ребенком совсем не знала, и причин для умиления его храпом у нее не было, но в те моменты, когда храп этот ее не бесил, он ее умилял. Сочетание его волосатости и то, как он справлялся с бритьем, и яркий баллончик, и вкусный с виду крем, и блестящие железки – все это составляло детали процесса, похожего на игру; казалось, что, не имейся этих атрибутов у бритья, Владимир бы и вовсе не брился, настолько ему очевидно до сих пор нравилось прочерчивать дорожку в пене, наляпанной на лицо в виде бутафорских бороды и усов. И как он, дурачась, затягивал галстук перед зеркалом и на какой-то миг становился серьезным, вглядываясь в отражение и сравнивая его с неким образцом в голове, а затем снова продолжал дурачиться. Или его любовь к «Симпсонам», которую он объяснил однажды тем, что начались они, когда ему было четырнадцать, и до сих пор идут, и за это время никто из героев не постарел ни на год, и ему самому кажется, что все так же, что Гомер по-прежнему старше него. То, как он переживал за цифровых куколок «Икс-кома» во время любого из выстрелов, не поддавалось описанию, он еще и назвал каждого именами и фамилиями людей на работе, а снайперше дал имя Елена Кёниг, говорил: «Ну, давай, Ленусик, на тебя вся надежда», и даже не замечал этого, еще иногда упрекал: «Эх, Лена, Лена, подвела ты нас совсем не вовремя!», а Лена в этот время давилась смехом за книгой или проверкой уроков.
Незаметно Лена осталась одна в гостиной, Владимир покинул комнату первым, заявил, что пойдет подремлет, да так и пропал, тогда Лена и девочки устроили небольшую чайную церемонию, а когда и Аня с Верой попеременно посетили ванную и ушли к себе, Лена от скуки сходила посидеть в беседке, наслаждаясь густой августовской темнотой и шумом воды вокруг, надеясь, что так потянет в сон, но на улице было заметнее холодней, чем днем, и на долгое сидение Лены не хватило. Она вернулась в дом, стараясь не шуметь, помылась, почистила зубы, полежала в обнимку с Владимиром, почитала книгу с тумбочки возле кровати, затосковав, что это Салтыков-Щедрин в самом его грустном воплощении, а именно – Салтыков-Щедрин, рассуждающий о чем-то уже совсем незнакомом ей без сносок, но рассуждающий бодро и неснотворно. Лена угадала среди предметов в комнате, прикрытых полумраком, фотоаппарат, цапнула его и принялась пролистывать кадры с прошедшего вечера.
Имелся ряд снимков, похожих один на другой, с той лишь разницей, что на части из них была Лена, а на другой части – Владимир: они менялись при фотографировании всех собравшихся, замиравших с улыбками, но людей было так много, что кто-нибудь да ухитрялся моргнуть, или отвернуться. Аня и Вера на этих снимках были такими скобками компании, которые замыкали фотографируемых слева и справа. Если на фотографию попадал Владимир, то занимал место в центре, рядом с высоким физруком, Лена занимала место поближе к Ане, вклиниваясь между Машей и Ольгой, или Машей и женой физрука, Женя, разумеется, находился рядом с Верой, тесня в середину своих родителей и создавая своим ростом асимметричный зубец. Если внучка физрука клонилась то на бабушку, то на дедушку, то Никита перемещался с каждым снимком к каждому из взрослых. И Дмитрию все не находилось места: если его ставили вперед, он кого-нибудь слишком заслонял, а за спинами других от него не было видно ничего, кроме части головы с ехидными глазами, потому что именно ко времени съемки он решил рассказать, что, вероятнее всего, экономика и товарно-денежные отношения возникли в результате детской игры, когда приползший с поля землепашец увидел, как его дети, у которых еще хватало сил на какие-то забавы, балуются, изображая одинаковыми камушками, или костями, или что там у них было, натуральный обмен «я меняю лошадь на кучу зерна, а я кучу зерна на пять овечек», и земледелец смотрел, смотрел на это все, на движение камушков или костей, в голове у него что-то щелкнуло – и понеслось.
Насколько Лена помнила, временно увлеченный еще какой-то беседой Владимир передал фотоаппарат в руки Ане, именно из этого промежутка были близкие снимки мокрых листиков малины, паутины в каплях воды, Аниных кроссовок, репортажная вереница кадров с беседующими взрослыми и Жени с Верой, не замечавших фотографа; еще Никита выпрашивал фотоаппарат, и, видно, выпросил ненадолго, именно тогда появились несколько смазанных кадров со стремительными серыми и зелеными полосами, потому что он несколько раз нажал на спуск, пока собирался поймать в видоискатель внучку физрука и саму Аню, которая, заметно было на последнем снимке с низкого ракурса, просила отдать фотоаппарат обратно.
О футболе говорили мужчины, вот о чем, но физрук посреди этого разговора вспомнил, что нашел среди спортивных каналов англоязычный о бейсболе, разобрался в правилах не без помощи интернета и не мог больше оторваться, а Дмитрий признался, что смотрит крикет, потому что привычное катание мячика по полю, и даже бросание в корзину, и мяч со строгим пасом только назад ему надоели до чертиков, а глядеть мордобои его совсем не радовало с его высоким уровнем эмпатии и знанием на себе, чем заканчиваются пинки по печени и всякие другие удары по туловищу, ногам и в голову.
И вот тогда-то заскучавший Владимир оттянул Ольгу и Машу для отдельных снимков, Женя как раз отошел, и Вера попала на эти семейные фотографии, и Владимир оказался среди двух дочерей, сына, падчерицы и бывшей жены, и тогда у Лены, державшей фотоаппарат, мелькнула мысль, которую она решила не забыть, и тут же забыла, а теперь вспомнила и поежилась под одеялом, слегка сжалась, словно снова падая в это воспоминание, в эту мысль, что теперь она запомнит их такими, именно такими и запомнит, что бы ни произошло, как бы они ни разъехались, как бы ни жили. Это был такой момент, когда голова снимает тоже, как фотоаппарат, но лучше, потому что фотография не передает, кто кому кто, что свело этих людей в кадр, а голова передает, и теперь всегда будет показывать их вот этих, не меняющихся с годами, будет вставлять в сон людьми из этого вечера, вопреки тому, что произойдет на самом деле, вопреки, не дай бог, смерти даже. И Лена во сне будет именно этой Леной, накрытой пару дней ранее приходом, а каким – забыла уже, будет Леной, которая стояла и думала, что всю свою жизнь и ощущение от нее, все свои страхи, включая страх за дочерей и, как оказалось, беспочвенную боязнь холодка, это вот сходство с Вовой неродных ему людей и совершеннейшая непохожесть Вовиного сына на него можно уложить в три или даже два четверостишия. Это было бессмысленно и забавно, больше, конечно, забавно. А то, что близнецы были попеременно, как восходящий и нисходящий скалам, Никита, как ривер, Ольга и Маша, как будда, а Вова, как тауматроп, было даже смешно. Лена попыталась вспомнить, как там было у Блока, что-то вроде: «Впрочем, что безумие? Род человеческий – яма, полная нелепостей и гибели; пускай пьяная блядь, серая, как подушка, бредет, поминутно спотыкаясь, по деревянному тротуару улицы, где блевотины и грязи больше, чем мостовой. Если ты видишь ее бледной незнакомкой, то есть ли разница: какова она на самом деле, если для тебя она именно такая? Да, такой взгляд неумён, но мы и не об уме сейчас, право слово. Вот живет человек без того, без этих строчек: по четыре, по шесть, по восемь, и живет прекрасно, однако стоит ему узнать, что имеется вот такой вот стишок, не другой какой-то, каких много, а именно вот такой, который все в нем внезапно переворачивает, – и человек удивляется: как я жил без него? что я без него был? был бы я – я без него. Такой, как я есть теперь?
Условие задачи: имеется некая персона и некое слово. Что удивительно: решений бессчетное количество, и все они единственно верные».