Опоясан мечом: Повесть о Джузеппе Гарибальди — страница 13 из 22

1. Отшельник читает «Таймс»

На этом островке нет следа человеческого, даже тропинки. Только на берегу за бухточкой и скалистым мысом живет в бедной хижине одичавшая в одиночестве вдова одного англичанина, — наверно, был изрядный чудак, если двадцать лет стрелял тут диких коз и умер, надорвав сердце в прыжках с камня на камень. Да еще на вершине горы в плоскокрышей сакле, построенной век назад бандитом-корсиканцем, обитает некий косматый робинзон — синьор Батиста. О том, что он еще жив, судят по редким охотничьим выстрелам. А зря туда и не ходят: незачем туда ходить.

На этом островке дикие козы не боятся человека. Зато лошади и ослы, выпущенные на волю пастись в разнотравье, убегают. Издали косят глазом — одичали.

На этом скалистом островке, потерянном в пригоршне таких же островов, островков и подводных скал в проливе между Сардинией и Корсикой, круглый год свирепствуют жестокие ветры, и растут лишь приземистые сосенки да можжевельник. А высокие деревья не держатся.

Зато дважды в неделю, если погода позволит, от гавани Маддалены, куда регулярно заходят пакетботы из Генуи и Сан-Стефано, отчаливает парусник. Его видит с огорода матрос Бассо, вечный спутник Гарибальди с тех времен, когда капитан принял его на борт в Кантоне. Приподняв седую голову над грядками сельдерея, Бассо вглядывается в сторону Маддалены и не спеша с мотыгой в руке сходит на кривых ногах по ступеням вдоль стены и чахлых миртовых саженцев к домашнему причалу, помогает почтарю пришвартоваться, а потом, выкурив с ним по цигарке, возвращается с пачкой писем и газет, перетянутых шпагатом. Почта складывается до вечера на стуле у изголовья кровати. Никто не должен нарушать порядок жизни генерала: ни Бассо, ни восторженный болтун, присужденный счастливым жребием к кухонной плите на Капрере, Галеано, любимый солдат генерала, не пожелавший с ним расстаться, ни обожаемая дочь Терезита. Почта пролежит до вечера.

Гарибальди возвращается из сада или виноградника к обеду. Точно в два часа дня слышен в сенях стук брошенного заступа. Гарибальди по-солдатски шумно умывается, переодевается с ног до головы во все чистое, проходит в свою комнату и несколько минут сидит у огня. Камин всегда зажжен; под полом комнаты цистерна для дождевой воды, и потому сырость. А у генерала застаревший ревматизм. Он глядит в огонь, — кажется, любимое занятие с давних времен, еще от костров в уругвайской пампе. О чем он думает при этом — неизвестно. Он молчалив и грустен, хотя и ласков со всеми. После обеда зайдет и в молочню, и на птичий двор. За столом посмеивается в разговорах с не умолкающим ни на минуту Галеано, который ухитряется, пока несет блюдо макарон или вазу с калабрийскими сушеными фруктами, сообщить новости из жизни домашних животных. Два его любимых осла, состоящие на довольствии при кухне, носят громкие имена — Святейший отец и Непорочное зачатие.

Особенно оживлен бывает дом, когда с континента приезжает погостить и поохотиться Менотти. Он большой шутник и любит дразнить отца, а Терезиту сажает на колени, хотя она уже почти совсем взрослая.

Есть место в доме, вроде алтаря, где умолкает веселье. В комнате отца на отсыревшей, в темных пятнах, стене висит в стеклянной оправе колечко волос Аниты.

— Как подвигаются твои мемуары? — Менотти подсаживается к отцу, удобно вытянув длинные ноги, что означает долгий разговор и веселый розыгрыш. — Что Александр Дюма? Не разлюбил ли тебя твой знаменитый редактор?

Отец притворно хмурится. Сейчас начнутся неуместные шутки и далеко идущие сопоставления. Капрера, разумеется, нисколько не напоминает остров Святой Елены. Менотти утверждает обратное, будто бы в Турине и Генуе только и разговору — и в салонах, и в казармах, даже в палате парламента, — об этом не случайном сходстве. Необитаемый остров, великий изгнанник, мемуары…

— Но я не изгнанник! Я добровольно поселился!.. — взрывается Гарибальди.

И не поймешь, то ли он поддерживает веселую шутку, то ли и в самом деле раздражен и хочет прекратить этот вздор. Когда он покупал свой клочок земли, он думал о дешевизне участка, о надоевшей в Генуе грызне внутрипартийных группировок, от которых только бежать, зажав уши, о желанном уединении на лоне дикой природы, о планах садоводства и виноградарства. И он совсем упустил из виду эту жалкую аналогию с великим полководцем, хотя еще не так давно на нее впервые намекнул Кавур. Как глупо! Он уже запретил домашним даже в шутку величать его генералом, особенно этому упрямому Бассо, который, кажется, даже ослам и курам бубнит: «Я был с генералом. Я воевал с самим Гарибальди». Но почта напоминает. Парусник доставляет с Маддалены не только газеты и письма, но и подарки. Недавно земляки-эмигранты прислали из Австралии еще одну великолепную саблю. А тот нью-йоркский друг, свечной заводчик, у которого он был в работниках, напомнил о себе ящичком, запечатанным толстым сургучом, в котором оказались три витых свечи — красная, белая и зеленая, и в записке просьба зажечь их, когда будут петь «Те deum» в Капитолии освобожденного Рима…

— Ну вас всех! Барбаридада!

И, выругавшись заатлантическим словечком, прихватив заступ в сенях, генерал до вечера ковыряется в саду или ножницами подрезает кустики чахлой виноградной лозы.

Вечером, перед сном, Гарибальди, как обычно, выпил чашку парного молока и с сигарой во рту удалился к себе. Это был час чтения газет и писем. Огонь в камине, фонарь в изголовье, теплая постель и на стуле куча писем и газет — итальянских, французских и английских. Самая достоверная газета, конечно, «Таймс», Гарибальди привык к ней еще в Монтевидео и не смущался значительным опаздыванием новостей. Зато — точность!

На этот раз какая-то путаница заключалась в узеньких столбиках толстого номера. Гарибальди в волнении даже встал, чтобы выпить холодной воды из кувшина. В последний год он часто пил воду жадными глотками и даже собирался съездить по этому поводу к врачу на Маддалену.

Новость касалась восстания в Сицилии. Телеграфная депеша сообщала, что четвертого апреля, то есть две недели назад, у монастыря Ганча в Палермо произошла схватка королевских войск с горожанами. Восстание, подавленное в Палермо, перекинулось в соседние селения. Положение тревожное, но не отчаянное. Гарнизон в Монреале в угрожающем положении. Какой-то борзописец в своем лондонском комментарии рассказывал о том, что по всему острову ползут тревожные слухи, их распускают, дабы вселить в души беспокойство, подогреть людей, толкнуть их в объятия крайних элементов. Все говорят об ожидаемом на днях большом выступлении, в котором, утверждают, в назначенный день и час примут участие все коммуны Сицилии, воскрешая пример Сицилийской вечерни. Сигнал должен подать Палермо…

Что это еще за Сицилийская вечерня? Новость не давала уснуть. «Ничему нельзя верить… Борзописцы», — повторял Гарибальди. Он еще раз утолил жажду, задумался, стоя среди комнаты, и стал решительно одеваться.

— Бассо! Эй, кто там? Стагнетти! Это ты, Галеано? Кто со мной желает в ночную вахту? Я пошел.

С приготовленным факелом и острогой, точнее копьем, он вышел из дому. Утром еще накрапывало, а сейчас ночь была хороша и на редкость безветренна. Море спокойно. Небо вызвездило. У крыльца канны с кровавыми раструбами соцветий казались черными. Не дожидаясь попутчиков, Гарибальди быстро сошел к берегу. «Не дали спать, черти… Борзописцы…» — бормотал он, выбирая весла из лодки. «Ночной вахтой» называлась ловля рыбы при свете факела. На свет факела рыба выходит на поверхность, и тогда ее бьют копьями, — кто-кто, а генерал не дает промаха.

Присев на корме лодки и свирепо раздувая ноздри, вдыхая запах водорослей и йода, Гарибальди с тревогой и недоверием обдумывал новость. Конечно, тупой бурбонский деспотизм, жесточайшее самодурство! Сколько ни подавляй народ, он всегда сообразит, что вместо дурного правительства надобно хорошее… Восстание раздавлено, повстанцы ушли в горы. Тут все недостоверно. И разве греки не уходили в горы. Разве в Риу-Гранди-ду-Сул не уходили в горы? Недостоверно. Недостоверно…

Эти слова, произнесенные вслух, уловил и Спекки, сбежавший по ступеням с острогой над головой. Это был бывший оперный певец, тенор из театра «Ла Скала», ушедший в волонтеры. Он воевал в сорок восьмом в Ломбардии вместе с Гарибальди. Теперь он проводил часть года на Капрере, увлекаясь охотой и рыбной ловлей, а больше жил в Приморских Альпах, где у него под началом волонтерская рота.

— Ты что-то говорил, генерал?

— Послушай, не знаешь ли, что такое «Сицилийская вечерня»? — не отвечая, спросил Гарибальди.

Спекки рассмеялся: большое удовольствие обнаружить эрудицию.

— Это много столетий назад… Конечно, легенда… Будто бы монахи Палермского монастыря ударили в набат, подняли народ на мятеж. Не хочешь ли попробовать?

— Как правильно говорить: вечерня или вечеря?

— И ради этого ты меня разбудил? Зажигай свой факел, я буду грести сегодня.

Он греб на середину бухты и помалкивал, — не пел, как обычно, любимые генералом арии из «Пуритан» или «Трубадура». Что-то странное творилось в душе Гарибальди, ему нельзя было мешать.

— Расчеты хороши, когда они оправдываются… — бормотал он, не замечая присутствия друга. А через несколько минут: — Мне уже пятьдесят…

— Пятьдесят два, если быть точным, — так же будто про себя заметил Спекки.

Зажгли факелы. Плескалась под бортом серебряная чешуя. Гарибальди в плаще стоял с копьем, поднятым над головой для броска; багровый свет пылающего смолистого дерева озарял его сильную фигуру, она выглядела мощной, картинной.

Улов был ниже среднего — без настроения нет удачи.

И на обратном пути Гарибальди молчал или задавал непонятные вопросы.

— Ты бывал в Сицилии?

— Я пел в Палермо, в Мессине…

— Религиозный народ? Много монахов? Попов?

— Считай, в каждой лавчонке на рынке домашний алтарь. Черноликие мадонны на всех перекрестках.

— Недостоверно, недостоверно… — самому себе бормотал в бороду Гарибальди. И снова задавал вопрос, погрузясь в глубокое раздумье: — Что делает адвокат… Этот Франческо. Там ли еще Криспи?

И только у причала, подводя нос лодки к колышку, генерал сказал нечто определенное. Но и тут удивил Спекки.

— Однажды некий южноамериканский каудильо сказал мне: «Война — единственно истинная жизнь мужчины». Ты этому веришь, Спекки?

— Ну, как сказать. Но, глядя на тебя, пожалуй, согласился бы, — неопределенно ответил Спекки, не зная генеральского ответа.

— Глупый ты, Спекки, как все тенора. Идем-ка спать, — грустно заметил Гарибальди, добавляя воды в ведро с уловом.


В следующие три дня все объяснилось. Приехал в весельной лодке синдик с Маддалены, уединился с Гарибальди. Все знали: усилен королевский надзор за островом. Гарибальди выглядел безучастным, даже скучным. Прибыли с континента вечные подпольщики Розалино Пило, отважный человек родом из Сицилии, и его земляк Джованни Коррао. Пили вино. Заставили громко петь Спекки в соседней комнате. Уединившись, читали и обсуждали, — видимо, письмо Мадзини. Кто их знает… Волновался солдат на кухне, объяснял ослу, кротко взиравшему со двора в кухонное окно:

— Раз сицилианцы сражаются, надо поспешить к ним на помощь.

Спекки не выдержал:

— Ты-то при чем? Твое дело — филе из козы в винном соусе.

— Ну нет, брат, я воевал с Гарибальди.

Терезита тоже была взволнована, ожидала приезда Менотти. Отца надо беречь, он старый, подагра, ревматизм. Хватит, повоевал. Ее утешала одна мысль: в последние годы отец, выслушав советы, все делает наоборот. Или что-нибудь пообещает, а через два часа меняет намерение и поступает прямо противоположным образом. Обойдется…

А потом почтарь на паруснике привез отцу депешу от конспиративного центра с острова Мальта. Хорошо зашифрованный друг хорошо зашифрованным текстом о новых сортах винограда и фисташкового дерева сообщал:

Все потеряно…

В тот же день Гарибальди собрался и уехал, даже не простившись с гостями. Они еще два дня, до следующего парохода в Геную, охотились на коз.

Повезли трофеи.

Глава шестая