Опоясан мечом: Повесть о Джузеппе Гарибальди — страница 3 из 22

Но книги читать все-таки удается. В каюте капитана Казабоны, с которым он целый год ходил на бригантине «Ностра Синьора делла Грацие», можно было, подтянувшись над диваном, снимать с полки книгу за книгой. Старинные, в отсыревших переплетах, они давно плавали по морям и дождались наконец своего настоящего ценителя. Тут были французские издания, оставшиеся от прежнего владельца, — Библия с гравюрами, «Робинзон Крузо», фривольные зарисовки парижской жизни Ретифа де ла Бретонна, но также и тома энциклопедистов. Попадались здесь и итальянские книги — аббат Парини, граф Витторио Альфьери. Когда-то во времена Бонапарта будили они сердца итальянцев. Под свист ветра, нередко с огарком в фонаре перечитал Джузеппе почти всего Руссо. У великих книг свойства зерна: они всходят в каждом новом посеве. Гарибальди читал и читал. Это ничего, что так случайно доходили до него мысли мечтателей прошлого века.

У великих книг свойства зерна…

Теперь на любом корабле, куда его бросала судьба, он встречал и нужных людей и находил книги. Он затвердил бессмертный сонет Альфьери о будущем Италии: «Настанет день, и мертвая страна воскреснет, и что она еще жива, — с мечом в руках покажет чужеземцам…»

Вольный воздух моря растворял запах плесени пожелтевших страниц.

Люди что-то знают. Книги говорят.

Бывалые люди рассказывали о Лондоне. «Там парламент, где каждый может сказать правду, если хочет. Не худо бы тебе там побывать. И в Греции — стране свободы, усыновившей Байрона. Не хочешь ли, малый, сойти на скалистый берег Эллады?» Ему переводили страничку-другую «Таймса», и даже эта респектабельная английская газета показалась ему глашатаем человеческих прав.

А что он сам мог рассказать? Разве что о том, как в детстве украдкой от жандармов писал на стенах надписи, хулящие чужеземцев, — «Порка Мадонна…» А дальше сказать и язык не поворачивается. Об австрийцах было что рассказать: их ненавидели в Пьемонте.

Иное дело — французы. Они, конечно, тоже были оккупантами, но в другие времена. Беппе тогда еще на свете не было, и потому он, конечно, не мог помнить вступления в Пьемонт войск Бонапарта, «маленького капрала». Его простреленные знамена несли Европе обещание свободы, равенства, братства. Это тебе не австрийцы! Его кодексы, уставы прижали к ногтю аристократов, его реформы благословляли люди среднего класса.

Седоусый француз-капитан смеялся над простаком и советовал заучивать песни Беранже. Английскому Джузеппе не был обучен, но в Ницце все говорят по-французски. И Беранже ему нравился. Хотя все-таки аббат Парини… ну разве можно кого-нибудь из французов сравнить с аббатом Парини? И капитан, с интересом прислушавшись к речам матроса, рассказывал ему всем известный случай с этим великим гуманистом. «Не слышал? А итальянцу надо бы знать…» Когда однажды в театре в ответ на тираду героя трагедии кто-то из зрителей крикнул: «Да здравствует республика и смерть аристократам!» Парини вскочил и перекричал его: «Да здравствует республика и смерть… никому!» Может быть, это лишь политический анекдот, но Парини стал ему еще понятнее и ближе.

Это были поиски пути. Ощупью, в темноте. Джузеппе и сам толком не знал, чего искать, только верил, что рано или поздно наткнется.

Однажды — это было в 1833 году — зашли в Таганрог взять груз пшеницы. В этом городишке на краю огромной непонятной России обыватели все еще вспоминали о загадочной кончине в их захолустье самого царя — Александра I, победителя Наполеона. В прибрежной траттории — а по-здешнему кабаке — матросам с иноземных судов рассказывали о том, как внезапно в «бозе почил» император, как поспешно в свинцовом гробу было увезено его тело в Санкт-Петербург. Сиделец, которого грузчики звали «государь наш батюшка Сидор Карпович», великан с рыжей бородой в кумачовой рубашке, выпущенной из-под жилета, поднес Гарибальди чарку водки, соленый огурец и жбан кваса. За соседним столиком пировали греки. Русский офицер, склонившись над столом, что-то быстро писал на листках из тетради. Мухи тучей облепили на стойке блюдо с непонятным русским кушаньем — холодцом. Джузеппе хотелось пить, он большими глотками отхлебывал кислый пенистый квас. Сидор Карпович тронул его за плечо и показал в угол.

— Карбонары… — и отошел.

Там в углу звучала родная лигурийская речь. Джузеппе прислушался. Говорил невысокий крепыш, стриженый, в полосатой фуфайке, короткие рукава растягивала груда бицепсов. Подвижное лицо менялось каждую минуту.

— …Спросите у француза, откуда он родом? Ответит — из Франции. Англичанина спросите — скажет: из Англии. Почему же мы раздроблены, как стеклышки в церковном витраже? Лигурийцы, савойцы, тосканцы. Что мешает объединиться? Мешают короли! Каждый хочет быть первым в своей деревне. Каждый враг своему соседу. Знаете сказку про деда и внука? Старик дал мальчику хворостину — переломи! Внук сломал. Дал ему две. Тоже сломал. Тогда связал веник. А теперь попробуй! Ничего не вышло у мальчика. Вот этим бы веником по заду всем тиранам. Мы за республику и объединение! Мы больше не будем лигурийцами, тосканцами, неаполитанцами, не будем пьемонцами, венецианцами, сицилийцами. Мы будем итальянцами!

Гарибальди, как подошел с чаркой водки к этому столу, так и замер. Еще никому не удавалось так ясно выразить прораставшую в нем мысль.

Через час они уже сидели за столиком вдвоем с этим витией. Его звали Джованни Баттиста Кунео, барка его уходила с рассветом. «Но мы еще встретимся», — говорил Кунео. Из всей компании он предпочел Гарибальди и готов был говорить с ним до полуночи, раз он размышляет над жизнью всерьез.

Карбонарий?.. Нет, он не карбонарий. Карбонарство — это вчерашний день борьбы… У карбонариев никакой политической программы, одна магия да мистицизм. В Неаполе в глубоком подвале верховная ложа и на черной стене распятие — «Христос был первой жертвой тиранов…» Похоже на монашеский орден. Нет, это все позади.

Гарибальди смотрел недоверчиво.

— Почему же Сидор Карпыч-батюшка показал на вас и сказал: «карбонары»? Кто же вы?

Кунео оглянулся по сторонам, потом пристально посмотрел на Джузеппе. Довериться? Или остеречься?

— Мы — «Молодая Италия». Мы тоже тайное общество. Тайное для врагов, но ясное и чистое, как хрусталь, для тех, кто в наших рядах. Мы отказались от слепого повиновения разным великим магистрам. Мы преданы своей партии, но не как карбонарии, не под гнетом круговой поруки, а по личному убеждению. Без народных масс революция не может победить, значит, нужна подготовка народных масс, потому что люди по горькому опыту научились смотреть на революцию как на плоды Мертвого моря.

— Ты заучил чужие слова.

— Нет, не чужие. Мы верим в то, что говорим. И наше действие не расходится с нашей верой.

— Говоришь, как апостол.

— Да, как апостол религии будущего.

— Но кто же ваш Христос?

И снова, прежде чем ответить, Кунео долго смотрел в глаза Гарибальди.

— Есть такой человек, — наконец сказал он и встал, чтобы идти. — Этот человек — Мадзини. Джузеппе Мадзини. Это гений Италии. Но его не так просто найти.

— Хочу его видеть…

Часть первая

Глава первая

1. Мадзини

В больших южных городах, даже самых богатых и тщеславных, среди дворцов и особняков всегда попадаются унылые кварталы дешевых доходных домов, дворы-колодцы, куда не проникает солнечный луч, где и в мансардах так же темно, как в подвалах, в лестничных перебранках чудится предсмертный крик, тишина кажется зловещим предвестником преступления. И над всем царит зловоние нищеты — запах гнилой капусты, сапожного вара, дворовых нужников.

В такой марсельской трущобе жил Джузеппе Мадзини.

Во дворе его почти не видели. Никто не знал его домашнюю жизнь, да и была ли она у него? Болел ли он? Пил ли в одиночку? Он никогда не будил поздним приходом привратника, спроси того — он только покачал бы головой: кормит голубей да еще в грозу окна не затворяет. Молнии не боится. Не было у этого человека приятелей или во всяком случае не приходили к нему гурьбой. Иной раз он проскользнет за свечами в лавку, любезно поклонится у ворот кому попало и не ждет ответных поклонов. Дворовые сплетницы пренебрежительно отзывались: верно, сбежал от семьи, скрывается; иные говорили: просто чудак с сигарой в зубах.

Между тем этот человек, отказывая себе во всем, даже в пище, бывал порой очень богат: дукаты, флорины, цехины, лиры стекались к нему со всей Италии. Но эти деньги предназначались для организации восстания. Он держал в руках нити многих заговоров. Горячие приверженцы называли его истолкователем закона бога на земле. Он и сам не сомневался в этом своем предназначении. Недовольная молодежь становилась его подпольной армией. Юных энтузиастов покоряла неотвратимая устремленность, фантастическое упорство его. За ним были готовы идти на смерть.

Когда Гарибальди вошел в грязный двор, он не верил, что сейчас увидит Мадзини: явно не туда попал. В Италии скрывали его местожительство, и только на марсельском почтамте, в конверте «до востребования», он прочитал в лаконичной записке без подписи пароль и адрес.

После встречи в Таганроге все, что он слышал о «Молодой Италии», все кричало ему, что где-то рядом есть люди, которые отдались борьбе за свободную Италию. А он все еще был непричастен, все — кругом да около. Тот, кого он должен сейчас увидеть, представлялся ему человеком душевной и физической мощи. Он и хотел его видеть и робел. И когда ему назвали Марсель как место явки, он уже думал, что проще было бы получить пропуск в революцию и не столь торжественно. Но в Марселе капитан отпустил его до вечера на берег. Значит, сама судьба. «Зуб болит? — спросил капитан. — А ты его выдерни! Только чтоб не лечить! На закате уйдем».

По щербатым ступеням он поднялся, постучал и замер на пороге. В комнате горела свеча, хотя на улице сиял ослепительный полдень. Впрочем, оно и не удивительно: свет проникал сквозь верхнюю фрамугу и ложился полоской лишь на кровать, прикрытую клетчатым пледом.

— Можно видеть Мадзини? Я от человека, ставящего пиявки.

Стройная фигура юноши заслоняла сидящего за столом.

— Посторонитесь, сударь.

Молодой человек отступил, и тогда Гарибальди увидел лицо, как бы повисшее над столом. Белое, костлявое, обросшее апостольской бородой. «Голова Иоанна Крестителя на блюде Саломеи», — подумал Джузеппе. Не сразу он смог различить всю фигуру Мадзини в черном, наглухо застегнутом сюртуке с черным шарфом на шее. И странно, лицо его в первую минуту показалось угрюмым и недоступным, а теперь было просто грустным, как у безнадежно больного, знающего о своем близком конце. Подумалось — он болен и ему не до разговоров, может, глаза болят?

— Я от человека, ставящего пиявки, — нерешительно повторил он пароль. — Он должен был вас предупредить. Меня зовут Гарибальди. Из Ниццы.

Мадзини отпустил жестом юношу.

— Идите, мой друг. Необходимое будет получено сегодня вечером. С этим вас ждут в понедельник. И помните, промедление нежелательно.

Молодой человек поклонился и вышел.

— Вы пришли ко мне? Зачем? — Мадзини положил руки на стол, приготовясь слушать.

— Чтобы действовать!

— Ответ бойца. И вас отпустили с корабля? Ко мне?

— Нет, я просто сказал, что у меня зуб заболел, — Гарибальди дотронулся до щеки и покраснел, сразу догадался, как глупо это прозвучало.

— У вас болит зуб, — горестно констатировал Мадзини. Губы его вдруг высокомерно покривились. — В Марселе должны быть хорошие дантисты. Но во имя чего действовать?

— Прежде всего — Италия. А там видно будет.

— Вы хотите действовать и с этим пришли? Отлично. Как всякий честный итальянец, вы жаждете изгнать австрийцев. Вы готовы сражаться. Если нужно — умереть. Но все-таки во имя какой цели? Что даст вашим детям в будущем ваша борьба, ваши жертвы?

Это, конечно, экзамен, но свои вопросы он обрушил каскадом, перевел дыхание и продолжал:

— Мы должны быть уверены, что наши усилия не будут использованы для удовлетворения тщеславия одних имущих классов, одних праздных. Всю Европу обуревает жажда равенства, как во времена Бастилии — жажда свободы… — Он оборвал себя на полуслове и буднично осведомился: — Вас хорошо знает кто-нибудь из членов «Молодой Италии»?

— Я сказал вам — меня прислал человек, который ставит пиявки.

Так велел ему сказать пославший его Кови, сейчас ему хотелось назвать и таганрогского Кунео, но почему-то он промолчал. Вокруг Мадзини царила такая атмосфера тайны, как туман при входе в гавань, каждое произнесенное вслух имя таило опасность невольного предательства, замирало на губах. К тому же не хотелось показать себя простаком, выбалтывающим все, что ему известно.

Мадзини опять круто повернул разговор:

— Вы когда-нибудь бывали в Риме?

— О, мальчишкой. Я тогда плавал с отцом, и однажды мы пришли в Чивитту-Веккью. Он отпустил меня, но всего на три дня. Разве это считается?

— Конечно. Вы не были в Риме Цезарей, в Риме Марка Аврелия, но были во все еще средневековом, нынешнем папском Риме. А в третьем Риме, в Риме завтрашнем, в Риме простых людей вы бывали? Хотя бы в мечтах? — И снова в ответ на молчание будничный вопрос: — Умеете стрелять?

— Разумеется.

— В австрийцев? И вы пишете что-нибудь?

— Письма к маме, — он смущенно улыбнулся.

— Вот вы не пишете. Вы только умеете стрелять. И однажды вы убьете. Или вас убьют. Это, в сущности, одно и то же… А верите ли вы в бессмертие?

— Не знаю. Не думал еще… — Он вдруг почувствовал злость на эти непонятные расспросы. Захотелось, хоть по-мальчишески, показать зубы, и он спросил: — А этот молодой человек умеет стрелять? Он никого не убьет и останется жив? Куда он сейчас пошел?

— Вам не полагается спрашивать об этом, — спокойно возразил собеседник. — Впрочем, отвечу. Вероятно, он пошел на смерть… Вы верите в бога?

— Неужели вы вместе с папой? — Гарибальди даже отодвинулся от стола, ему почудилась неуловимая насмешка над его наивностью.

Но Мадзини был, видимо, далек от издевки. Он заговорил в простом тоне, а в то же время несколько книжно, не опускаясь до уровня понимания матроса.

— Я не верю ни в одну из существующих религий. Папство — это только форма, только подобие истинной религии. Материализм тоже религия. Казалось бы, материализм — французский, немецкий — противостоит христианству, но он в такой же мере, как церковь, разрушает нравственную основу человеческого духа.

Теперь Гарибальди ничего не понимал, но, не желая уступить, попробовал отвести доводы человека, одновременно и подчинявшего себе, и возбуждавшего внутреннее сопротивление.

— Недавно взяли мы на борт пассажиров-эмигрантов, оказались — сенсимонисты. Они правильно думают. Я многое понял. Я понял, что социализм…

— Материализм — сухое дерево, — Мадзини грустно покачал головой. — Социализм сулит людям только материальные выгоды. И я прежде был увлечен учением Сен-Симона, но понял — он тоже апостол религии интересов. Это не для меня!.. Разве вы не видите, что завершается эра индивидуальной цивилизации и движение века открывает путь к эре ассоциаций, содружества? Социалисты пренебрегают этическим воспитанием. Взывая к духу, в конечном счете сводят к желудку.

Гарибальди вспомнил ночь в Эгейском море, когда вез изгнанников-французов. Он подошел к Эмилю Барро. Как это было недавно и помнилось — до каждого белого гребешка на каждой черной волне. Вокруг не темнота, а, как заметил тогда Барро, лишь отсутствие дня. Он напомнил ему эту строку Шатобриана. Звездный шатер над мачтами. Плеск за кормой. Тихий разговор. Говорили о гуманности, о любви к человеку, ближнему, дальнему. В каюте он потом не мог уснуть до рассвета.

Мадзини говорил:

— Самое святое, что дал человеку закон прогресса, — это стремление к личной свободе. Но человека нужно воспитывать. Когда я упоминаю бога, я имею в виду лишь нравственный долг, который заключен в законе прогресса.

Он вышел из-за стола и стал ходить по комнате. И, глядя на легкие движения его почти бесплотного тела, Гарибальди понял, что этот апостол нравственного долга, в сущности, еще совсем молодой человек, почти его ровесник. И именно в эту минуту странное чувство гордости не только за Мадзини, но и за себя охватило его, как будто они уже стали соратниками.

— Бог создал людей равными, — продолжал Мадзини, — вот потому-то Италия и должна быть республиканской, народной. Вот потому-то я и говорю — бог и народ! Людей можно поднять на революцию лишь во имя их прав и свободы, а не ради интересов какой-либо династии, какого угодно класса. Италия должна быть объединенной, потому что она нуждается в силе. А сила в единстве… Вы были карбонарием?

— Не пришлось.

Он снова смутился, не уверенный в том, что это не было еще одним свидетельством его невежества или равнодушия.

— Тем лучше. Значит, не потеряли времени даром. Я — терял. «Молодая Италия» не отказывается от устремлений карбонарства, но сняла грим с его лица. Карбонарии мстили тем, кто слабел духом. Смертным приговором, казнью мстили! Мы отвергаем месть… У нас ясность, демонстративная гласность во всем, что касается идей. Священное дело мы скрепляем не кровью, а убеждением. Вы согласны с этим?

Гарибальди вздрогнул. Каждый раз, когда Мадзини увлекался мыслью, казалось, что он незримо вдохновляет толпу на площади, и то, что он на самом деле не забывает о собеседнике, проявляет интерес к его мнению, вызывало смущение. Думалось — не в этом ли секрет его обаяния? И, преодолевая замешательство, он ответил:

— Месть бесплодна.

Мадзини удовлетворенно кивнул.

— Мы отказались от иерархии. Слепое повиновение недостойно борца, а наша цель — освободить Италию от иноземцев, тиранов и папства ради свободы каждого. На нашем знамени свобода, равенство, братство — и независимость! Наша клятва — «Сейчас и всегда», эмблема — кипарисовая ветвь. Каждый вносит в кассу общества не менее пятидесяти сантимов… Но главное, чем мы победим, — это воспитание, а затем — восстание, восстание, восстание! Революции никогда не бывают напрасными. Вот, кажется, все, что я должен был вам сказать. Вы согласны?

Еще бы! Джузеппе испытывал то душевное спокойствие и решимость, какие обретаются в минуты ясного сознания цели и полной веры в себя. Смущало лишь одно — Мадзини говорил, а он слушал. Но разве он, Джузеппе, не должен был отчитаться в своих мыслях и сомнениях? И он спросил:

— А вы ничего не хотите услышать?

— Я уже слышал. И видел.

Гарибальди показалось, что по лицу его неуловимо пробежала та же высокомерная улыбка.

Сговорились встретиться через два часа, чтобы Гарибальди успел дать присягу перед марсельскими членами «Молодой Италии» и получить задание.

Он вышел на набережную. Апрельское солнце палило, как в июне. Торговка в мокром клеенчатом фартуке продавала пятнистую, как леопард, рыбу, совала ее в лица прохожих. Алжирец в бурнусе навязывал покупателям ожерелья из ракушек. Кудрявый мальчик в васильковом жилете катил обруч, убегая от няньки. Невозмутимый англичанин в цилиндре высаживал из шлюпки полупьяную лоретку, она размахивала большой лангустой и хохотала, закинув голову, не в силах остановиться… На холме золотилась колокольня собора святой Марии. Бригантина «Святая Женевьева» красиво разворачивалась, выходя мимо острова Ив в открытое море. Сияние весеннего дня, беспечность земного существования были в лад солнечному настроению Гарибальди. И, не отдавая себе отчета, он испытывал чувство облегчения, оттого что оставил душный сумрак мансарды, но в то же время щемящую жалость к Мадзини. Он догадывался, что этот человек не умеет радоваться жизни: в памяти остался будничный жест, с каким Мадзини послал юношу на гибель.

И через два часа, еще нащупывая языком кровоточившую ямку в десне, он повторял в тесном кружке членов «Молодой Италии» вслед за Мадзини слова присяги:

— Призываю на свою голову гнев божий, презрение людей и бесчестье клятвопреступника, если я нарушу полностью или частично мою присягу…

— Теперь и всегда, — диктовал Мадзини.

— Теперь и всегда, — повторял Гарибальди.

2. Поднять волну!

Свеча оплывала.

Мадзини уронил перо на рукопись, откинулся на спинку стула, протер кулаками усталые глаза. Единственная оставшаяся от детства привычка. А было ли оно, детство? Он всего на два года старше этого матроса, этого Пеппино, но тот, верно, навсегда останется Пеппино, а он давно и навсегда Джузеппе. Шестнадцатилетним мальчиком он проснулся перед рассветом, припоминая сон, в котором без конца длился фантастический роман из истории, где смешались века и герои — Буонарроти состязался с Гракхами, Сильвио Пеллико спорил с Макиавелли. Он решил в ту ночь, что будет писателем. А потом было апрельское воскресенье, когда он степенно гулял с матерью в Генуе по Страда Нуова и увидел толпу оборванцев, без конвоя бредущих к порту. Восстание двадцать первого года подавлено. Лишенные крова, они направлялись в изгнание в Испанию. Отчаяние на лицах, отрепья на плечах. Один из них протянул развернутый платок, мать бросила в него несколько монет.

Двенадцать лет прошло, каждый день, пренебрегая запретами конспирации, он пишет письма любимой матери. И вот уже идет тысяча восемьсот тридцать третий.

А может, детство все-таки затянулось, покуда он, великий избранник, магистр, не покинул карбонариев? Понадобились годы, чтобы понять цену всей бутафории карбонарства, за которую расплачивались головами. Ради чего? Чтобы дать свободу действий Карлу Альберту? Вернуть на неаполитанский престол Бурбонов? Никакой основополагающей мысли, никакой положительной программы! А понадобились годы, чтобы это понять. Видно, возмужание длится долго, как в природе. Истинное возмужание — это просветление разума, обнаружение цели. Сегодня объединенная Италия, а там… там федеральная, республиканская Европа. Но об этом пока никому.

В дверь заглянули. Верзила с опущенными книзу усами, по виду портовый грузчик, решительно шагнул к столу и уселся против Мадзини.

— Я от Спини. Завтра будут доставлены шестьсот ружей, две тысячи патронов. Кто примет груз?

— Нет, раньше, где предполагают разгружать?

Какое лицо у этого человека — толстогубое, с покатым лбом и выдающейся челюстью. Неподвижное, как у идола. И шрам на подбородке.

— В десяти лье в сторону Тулона есть бухта. Шхуна «Пелопоннес». Капитан дает на разгрузку не больше часа. Кто будет разгружать?

— Передайте Спини, чтобы он сам зашел ко мне сегодня. В любой час.

Мадзини встал, давая понять, что разговор закончен. Грузчик не собирался уходить, сидел, закинув ногу за ногу.

— И это все? — спросил он.

— Разумеется. Я не хочу вас задерживать.

Грузчик поднялся, взял со стола скомканный берет и лениво пошел к выходу.

Когда дверь за ним захлопнулась, Мадзини испытал некоторое облегчение. Развязная настойчивость этого посетителя настораживала. Для чего он хотел узнать имена людей и час разгрузки? Трудно разгадать, под какой личиной врывается к тебе в дом полицейский агент. И где он заработал этот шрам на подбородке? Спьяну в портовом кабачке или на каторжных галерах? И кем он там был — гребцом или надсмотрщиком? Но кем бы он ни был, он ничего не должен знать.

Мадзини снова взялся за перо. Статья предназначалась для миланской газеты и в этот раз была посвящена полемике с писателями. Ему хотелось преодолеть влияние на умы итальянцев ядовитого скептицизма Уго Фо́сколо и безнадежной мрачности Леопарди. Он ненавидел поэзию бессильно опущенных рук. Как это сказал Фо́сколо: «Итальянцы постоянно составляют заговоры, которые превращают их в рабов»? А может, и есть в этом доля грустной правды?

Трудно было сосредоточиться. Он хотел бороться и с безволием, и с безнадежностью — этими подлинными плодами рабства. Но может ли политик тягаться с поэтом? Мысль возвращалась к неприятному посещению. Конспиратору не страшны ни лишения, ни риск расплаты за свою отвагу, но как отделаться от чувства брезгливости к самому себе, когда позволяешь, чтобы к чистому делу прикасались чужие грязные руки? И все-таки без них не обойтись! Энтузиастов много, но как они наивны и беспомощны, вроде этого утреннего моряка. Принарядился, сойдя на берег: не хватает плаща, чтобы выглядеть персонажем из Байрона. Восторженная молодежь сильна только бесценным талантом: не жалеть собственной жизни. Но все-таки этот подонок со шрамом на подбородке доставит в бухту ружья и патроны, а матрос из Ниццы с открытым лицом и честным взглядом тоже послужит делу, распространяя на флоте идеи «Молодой Италии». Все послужат делу! Матросу дали денег. И щедро! Он поморщился: не умею считать, ненавижу бухгалтеров. И кто-то, смеясь, возразил: все революции в Италии начинаются с восстания против счетоводов…

В комнату вбежала косматая девчушка с тарелкой спагетти.

— Сударь, мама говорит, что вы с утра ничего не ели. Это правда?

— Должно быть, правда. Я не помню.

— Тогда ешьте скорее, а потом сделайте мне бумажный кораблик. Я уже налила в таз воду.

— Какой кораблик — белый или красный? — деловито спросил Мадзини.

— И красный, и белый.

— Тогда уж надо и зеленый.

Он быстро смастерил три лодочки из цветной бумаги, втащил из-за двери таз и уселся с девочкой на кровать. Красный, белый и зеленый. Флаг будущей единой Италии тихо покачивался на воде.

— Давайте поднимем волну, — сказала девочка.

Красный, белый и зеленый закачались на волне и снова застыли.

— Штиль! — сказала девочка.

Дочь рыбака, она в пять лет понимала, каким бывает море.

— Не люблю затишья, — ответил Мадзини. — Давай еще раз поднимем волну.

3. В Провансе умеют веселиться

Он лежал на боку, поджав ноги: не умещался на короткой постели. В чулан проникал из лавки густой путаный запах корицы, гвоздики, кофе — весь пряный букет колониальных товаров. В каморке не было окна. От духоты раскалывалась голова, но надо было ждать ночи.

Прошло меньше года с того дня, как Гарибальди принял присягу и стал членом «Молодой Италии», подпольная кличка — Борель.

В декабре 1833 года он пришел матросом на военный фрегат «Эвридика», чтобы исподволь готовить экипаж к бунту. Корабли по замыслу Мадзини должны были поддержать экспедиционный корпус повстанцев, когда он из Швейцарии, через горы Савойи вторгнется в Геную. Гарибальди был наслышан, что военное руководство экспедицией возложено на генерала Раморино, который недавно сражался в Польше на стороне повстанцев и не раз доказал свою храбрость. Где же он теперь, отважный этот генерал?

По непонятным причинам выступление откладывалось несколько раз. В феврале Гарибальди перешел в королевский экипаж фрегата «Де Женей», стоявший в бухте Генуи. Четвертого февраля, перевалив через Альпы, повстанцы должны были овладеть Генуей и встретиться с моряками на площади Сарцана.

Мадзини говорил об осмотрительности, и Гарибальди, чтобы не поднять раньше времени мятежные экипажи, отпросился на берег и в предутренней мгле поплыл в шлюпке один. Но когда уже при свете дня он вышел на площадь Сарцана, она была пуста. Ее пересекали со странной поспешностью редкие прохожие. В переулке за ратушей он встретил знакомого генуэзца, и тот, пугливо оглядываясь, сказал ему, что в городе облавы и аресты и обо всем можно прочитать в газетах: Савойская экспедиция провалилась, генерал Раморино распустил своих добровольцев на все четыре стороны.

Немного погодя он купил у мальчишки «Газетта ди Дженова», но не успел ее развернуть; увидел: солдаты из-за угла повзводно выходили на площадь. А он, в черном фраке и белых штанах, как полагается по форме моряку Сардинского военного флота, даже без увольнительной! Он нырнул в знакомую лавчонку, сказал хозяйке, что должен переждать непогоду, и она, поняв с полуслова, спрятала его в чулане, закрыла лавку на замок и убежала.

Он так и не понял, что произошло. Хотелось ничему не верить. Может, перепуганный человечишка преувеличил? Но откуда он мог услышать о генерале Раморино? Нелепая городская сплетня? Как прочитать газету?

Темнота. Сколько можно терпеть? Хозяйка обещала прийти вечером. Надо ждать, думать и вспоминать.

Думать и вспоминать в то время, когда он весь натянут, как тетива, готов к бою. Скорчившись, лежать в фруктовой лавчонке, спасая шкуру. А ведь в детстве его называли героем…

…Был пасмурный день, какие редко бывают в Ницце. Был час, когда у берега канала, внизу на мостках, где всегда слышна перебранка прачек, виднелась лишь одна наклоненная фигура в подоткнутой юбке. Мальчишка плелся рядом с падре Джакконе. Он и сейчас помнил, как поповские тупорылые туфли с блестящими пряжками мяли нежную зеленую траву. Джакконе запретил ему идти на охоту с двоюродным братом. И все вокруг было так уныло, как бывает только в детстве, в часы несбывшихся надежд. Отцовский ягдташ без толку болтался через плечо. Он отстал от учителя, остановился и следил за тем, как зигзагами летали две бирюзовые стрекозы. Вдруг какой-то клокочущий всплеск! Он посмотрел: на мостках никого, а на воде широкие круги. Показалась и исчезла рука с красными скрюченными пальцами… Он плавал как рыба, не помнил времени, когда не умел плавать. Нырнул, поймал женщину за волосы и услышал голос Джакконе:

— Помогите! Пресвятая дева! Тонут!

Его подташнивало: нахлебался. Старуха-прачка отплевывалась и сморкалась в мокрую юбку. Джакконе, багровый от бешенства, визжал:

— В новом костюме! Что я скажу твоей матери?

— Скажете, что было жарко и я искупался.

— Он еще издевается!.. Когда пойдешь к первой исповеди, не забудь сказать, что дерзил учителю. Учителю и священнику! И помни, что исповедь не только признание, но и покаяние.

— Не сердитесь, падре, — бормотала прачка. — Он спас мне жизнь.

Расчувствовалась, поцеловала священнику руку, а тот брезгливо вытер ее о сутану.

Дома мать растирала его винным уксусом. Присев на край кровати, ждала, пока он уснет. Он закрыл глаза, мать прижала губы к его щеке и вышла. Из соседней комнаты доносились отрывистые фразы отца, что-то бессвязное выкрикивал аптекарь:

— Таким обелиски ставят! Это же героическая натура!

Он даже не понял тогда, что это про него. Хорошо было лежать в полутьме. Дневной свет пробивался в ставнях — они покачивались, и казалось, тень от высокого подсвечника тоже покачивалась на полу.

Только слушал. Невнятный голос Джакконе за стеной спорил с аптекарем. Кажется, он оправдывался…

Теперь ему хотелось понять ненавидел ли он тогда Джакконе? В этом чувстве не было ни гнева, ни ярости, кровь не застилала глаза, рука не тянулась к булыжнику на мостовой. Но это была скучная ненависть узника к вечному стражу, неотступная, как зубная боль.

Что лучше невежества может защитить от пагубного влияния крамольных мыслей? И Джакконе гордился своим невежеством. Воспитание он понимал как насилие. Мальчик любит море, — значит, таскать в собор, пусть привыкает к церковному ритуалу. Ребенок живой, ему не сидится на месте — засадить за катехизис.

А как было с кузнечиком? Он поймал в саду кузнечика. Залюбовался — изумрудный камзол, острые коленки выше головы — долго щекотал его травинкой и нечаянно оторвал ножку. Прыгун превратился в калеку! Как жалко! Он убежал к себе в комнату, закрылся на ключ и уткнулся в подушку. Джакконе постучался и изрек незабываемую сентенцию:

— У насекомых нет души. Скорбь о насекомом не может быть угодна господу.

К чему все это вспоминается? К черту попа! Найти бы огарок какой, посветить, прочитать газету. Он пошарил вокруг. Тряпки на гвозде, в углу распятие. Терпеть и ждать.

Он и в детстве умел терпеть и дожидаться. Как сильно хотелось за черту горизонта! В обгон, в погоню, напропалую! Но пыльный дилижанс на почтовой станции не так манил к себе, как парусник, уходивший в сторону оранжево-розового заката. В Гибралтар, в Атлантику! Чужие страны. Все было неясно и смутно тогда в желании увидеть новые города, испытать себя, свое упорство. Всего один день понадобился, чтобы уговорить товарищей отправиться на шлюпке в Геную. Зато не спал почти трое суток, готовясь к бегству. Всякая экспедиция требует жертв. С лодкой-то было проще всего: лодки были в каждом дворе.

На рассвете они оттолкнулись от берега.

С чем сравнить ощущение полной свободы, бескрайнего простора моря и неба? Быть Колумбом, Васко да Гамой? Или еще лучше — тунисским корсаром? В трюмах золото и жемчуга, на палубе яркие попугаи, длиннохвостые обезьяны. Весла застывают на весу, голоса умолкают на полуслове.

Попробовали сложить гимн освобождения, но ничего путного не сочинили и запели старинную неаполитанскую:

Посмотри, как плещет море,

Как волнуется оно,

Но, увы, одно лишь горе

Нам с тобою суждено.

Будто напророчили! Под вечер, едва они увидели огоньки Монако, их настигла фелюга. Отец ее выслал. И тут не обошлось без подлого Джакконе! Выследил! Сообразил, что недаром исчез барометр с отцовского стола… Когда привели домой, отец сидел в саду. В руке потухшая трубка. Брови сдвинуты. Губы сжаты. Барометр показывал бурю.

Не дожидаясь отцовского допроса, он сказал:

— Я все равно буду моряком.

Брови отца сдвинулись еще теснее. Он постучал чубуком о спинку скамьи и сказал:

— Идет!

Обнял за плечи и…

Кажется, звякнула железка. Засов? Пришла хозяйка?

Он вскочил на ноги, стукнулся головой. Что это? Полка? На полке подсвечник! И даже спички!

На первой же странице газеты прочитал:

«Правительство его величества давно уже знало о подготовке революционерами восстания в Савойе. Это восстание было организовано изгнанниками-итальянцами при содействии польских эмигрантов, живущих в Бернском кантоне. Было известно, что в кантонах Во и Женевском есть склад с несколькими тысячами ружей… В условленный день поляки уже находились на швейцарском берегу Женевского озера. Однако их товарищи, узнав об энергичных мероприятиях савойского губернатора, не только отказались сами выехать, но и не дали полякам оружия… Тогда поляки двинулись в Нион и причалили к женевскому берегу в двух милях от границы Савойи (возле Бельрив). Первого февраля эта шайка, состоящая из 300 человек, была разоружена и арестована».

Он отшвырнул газету. Теперь уже нельзя было сомневаться в том, что все рухнуло. Скорей уйти из этой ловушки!..

Но еще много времени прошло, свеча догорела, и снова наступил мрак — не то день, не то ночь, когда в голову лезли бредовые мысли и казалось, что тишина в одиночестве — это репетиция будущих казематов Шпильберга. Пожалуй, слишком уютно.

Его разбудила хозяйка, она стояла со свечой в руке, прислонясь к притолоке, и с откровенным интересом разглядывала матроса. Она была не очень молода и не слишком красива, но привлекательна. Румяные щеки, синеватая тень усиков под вздернутым носом, легкая усмешка, высоко поднятая со свечой смуглая рука с ямочками на локте. Настоящее зимнее яблоко.

— Тебе здесь понравилось? — спросила она. — А уже, морячок, стемнело. Переодевайся же и уходи с глаз долой…

Он смотрел на эту цветущую плоть, на живое лицо, бесцеремонную улыбку и чувствовал, как к нему возвращаются силы и уверенность.

— Ты советуешь мне торопиться? — наконец спросил он, приподнимаясь с постели.

— Бог помогает тому, кто сам о себе заботится, — сказала и не двинулась с места.

Когда он вышел на площадь, была ночь. Что, если вернуться в Ниццу, к родителям? Во всяком случае, покинуть пределы города? В любую минуту захватит патруль. Он знал Геную — от старинных палаццо до окраинных хибар. Минуя улицы, через ограды, сады, калитки, огороды устремился к загородному тракту.

Все, что было потом, прошло как во сне, как в горячке. Многодневное пешее путешествие, появление блудного сына в отчем доме, слезы матери и ее мольба явиться с повинной, негодование отца, тайные хлопоты товарищей, переправлявших его через границу… Он в три броска переплыл Вар, отряхнулся, махнул рукой друзьям, оставшимся на пьемонтском берегу, снял привязанную к голове одежду и, едва успев натянуть ее, оказался в руках французских жандармов.

Страха не было — это же не австрийцы! Французы должны понять его с полуслова, — бежал от королевской тирании. Он, смеясь, объяснил солдатам причину бегства. В том же веселом тоне ему ответили, что обязаны его держать под стражей впредь до получения приказа. Откуда? Из Парижа! Отвезли сначала в Грасс, потом в Драгиньян и заперли на ночь в таможенной казарме.

Окна нижнего этажа выходили в сад. Ночь темная. Стража сонная. Прыгать так прыгать! И через полчаса он был в горах. Он не знал земли, по которой ступал, но, опытный моряк, знал вечное небо — великую бессмертную книгу, по какой привык с детства читать курс корабля. И безошибочно пошел в сторону Марселя.

Каменистая дорога. Холмы, покрытые, как бородавками, пучками дикого цикория. Поутру печальный звон колоколов в церквушках. Полная неизвестность впереди. Он нисколько не был угнетен. Почему-то был уверен, что в Марселе найдет Мадзини, и шел бодрым шагом, обходя деревни.

Спустя сутки, изнемогая от голода, он все-таки решился зайти в деревенский кабачок. День был субботний, но столы еще пустовали. Молодой хозяин с женой только что собрались поужинать, предложили разделить с ними трапезу.

За окном догорал спокойный розовый закат. В маленьком зальце было светло. В камине жарко потрескивали сосновые ветки. На стенах фаянсовые тарелки играли оранжевыми бликами. Перед огнем полосатый кот вылизывал свои лапки в белых чулочках. Хозяева радушно угощали гостя уткой с яблоками и молодым игристым вином.

— Как хорошо! — У вас удивительно уютно, — сказал Джузеппе. — Надо бы завести канарейку. Маленькую желтенькую птичку в клетке. Она умеет петь.

Трактирщица улыбнулась:

— В замке графини де Варенн, нашей помещицы, есть попугай в золоченой клетке. Он не поет, зато умеет говорить. Представляете? Говорящая птица! Мне показывала домоправительница. Такой зеленый с желтыми глазами, уставится и кричит: «Из Арля в Экс, в Экс!..» И кажется, будто: «Тэк-с, тэк-с…»

Гарибальди расхохотался, он уже немного опьянел, и все казалось ему милым и забавным.

— Канарейку я видел в русском городе Таганроге, — сказал он. — Удивительный город, этот Таганрог. Простой, даже грязный, но все-таки удивительный.

— У вас прекрасный аппетит и прекрасное настроение, сударь, — сказал трактирщик. — Вас, наверно, можно поздравить с удачей?

— Еще бы не быть аппетиту! Ведь я не ел целые сутки. А что касается удачи, тут вы совершенно правы. Я избежал каторги в Италии и, может быть, тюрьмы во Франции.

И с тем же упрямым простодушием он снова рассказал хозяевам о всех своих злоключениях.

Наступило молчание. Трактирщик помрачнел. Его жена торопливо вышла из комнаты.

— По долгу совести я должен вас передать полиции, — пробормотал наконец трактирщик.

Ничто не могло вывести Гарибальди из блаженного состояния. Он похлопал трактирщика по плечу:

— А как же иначе! Конечно, арестовать! Но у нас еще есть время. Я ведь не кончил ужин. Может, займемся этим после десерта?

Но потом ему пришла в голову трезвая мысль, что трактирщик сомневается, сможет ли он расплатиться.

— Ужин на редкость хорош, — сказал он очень серьезно. — Плачу двойную цену, — и позвенел в кармане монетами. — А там посмотрим.

— Посмотрим, посмотрим, поглядим… — повторил трактирщик.

Тем временем кабачок по-субботнему наполнялся. Парни в праздничных жилетах, в белых чулках, в шляпах с высокими тульями, украшенных цветами, уже хватившие сидра дома, усаживались целыми компаниями за столы. То там, то тут нестройным хором запевали песни.

Ничего лучшего не мог бы придумать Джузеппе, если бы заранее искал место, чтобы отпраздновать день своего освобождения. Лица крестьян — старые и молодые, уродливые и красивые — казались ему удивительно приятными, располагающими к себе, даже как будто и давно знакомыми. Какое-то теплое чувство овладело им, он раскачивался, отстукивал такт ногой, подпевал. Одно мешало: милые французы пели на редкость плохо. Вразброд и фальшиво. Нельзя ли как-нибудь наладить нестройный хор? Он выбрал минуту затишья, поднял руку.

— Теперь моя очередь! — сказал он и запел:

Вино веселит все сердца!

По бочке, ребята,

На брата!

Пусть злоба исчезнет с лица,

Пусть веселы все, все румяны, —

       Все пьяны!..

Нам от женщин милых

(Бог благословил их)

Уж не будет хилых

И больных ребят.

Сыновья и дочки,

Чуть открыв глазочки,

Уж увидят бочки

И бутылок ряд.

Успех у слушателей превзошел все его ожидания. Застольную песенку Беранже многие знали, но то, что знал ее и молодой итальянец, да еще пел с таким артистизмом, показалось просто чудом. Его угощали вином, целовали, наконец, тесно обнявшись, спели куплет:

Нам чужда забота

Мнимого почета.

Каждый оттого-то

Непритворно рад!

Всем в пиру быть равным —

Темным или славным.

Зрей над своенравным

Лавром, виноград!

Теперь уже братался весь кабачок. И какой-то старец, кажется цирюльник, оттащив к своему столу матроса, допытывался:

— А эту ты помнишь — «Сколько раз мы с ней ломали нашу старую кровать»? Давай вместе!

С особым удовольствием матрос спел и эту песню.

Потом пели хором: «Прощай вино в начале мая, а в октябре прощай любовь». Потом начались пляски, и грубый стук сабо мешался с мелодичной дробью кастаньет проезжего испанца.

На рассвете всей деревней провожали счастливого человека до большого тракта.

Спустя несколько месяцев в Марселе он купил местную газету и прочитал приговор генуэзского военного суда:

«Военный дивизионный совет в своем заседании в Генуе, по приказу его превосходительства господина губернатора, рассмотрел дело государственного военного фиска против Гарибальди Джузеппе Мария, сына Доменико, 26 лет, морского капитана торгового флота и матроса третьего класса королевской службы; Каорси, 30 лет, и Маскарелли Витторе, 24 лет, и установил, что Гарибальди, Маскарелли и Каорси были организаторами заговора в нашем городе в январе и феврале этого года и стремились вызвать в королевских войсках восстание для свержения правительства его величества.

Выслушав это сообщение и призвав на помощь господа бога, суд приговорил: Гарибальди, Маскарелли и Каорси — к наказанию позорной смертью и к публичному отмщению как врагов отечества и государства и бандитов первой категории.

Генуя, 3 июня 1834 года — Брэа, секретарь.

Рассмотрено и одобрено. Губернатор, дивизионный начальник, маркиз Паулуччи».

4. Званый ужин у губернатора

Савойская экспедиция была разгромлена.

Сотни эмигрантов, взявшихся за оружие, — итальянцев, поляков, французов, венгров — расплатились за неудачу годами тюрьмы и новых изгнаний. Дикие репрессии обрушились на города Пьемонта, вселяя даже в тех, кто не участвовал в заговоре, страх, растерянность или апатию. Пытки в застенках и военные суды вызвали ропот населения. Жестокие времена метили людей — одних тоской разочарования, других ремеслом предательства.

Впрочем, с виду жизнь текла как обычно. Ранней весной с моря ночью приходил сирокко — южный ветер, сухой и жаркий, несущий дыхание африканских песков. Ему предшествовали легкие перистые облака, а на закате солнце озаряло ледяные вершины Альп густым пурпуром. Моряки, огибавшие берега Генуэзского залива вдоль ровной стены приморского хребта, где Альпы сливаются с Апеннинами, слышали отдаленный колокольный благовест в селениях. Поутру на рынок Генуи съезжались пригородные крестьяне на ушастых осликах с бутылями оливкового масла или кругами овечьего сыра. В закоулках солнечной набережной сбывалась контрабанда, особенно входившие в моду индийские шали и кашмирская шерсть.

С виду жизнь текла как обычно. И юный граф Камилло Бензо Кавур, собираясь на званый вечер в дом губернатора Генуи маркиза Паулуччи, мог беспечно предаваться заботам о своей внешности. Зеркало висело на двух колоннах красного дерева. Колонны покоились на мужском туалете в стиле первой империи, рассчитанном на огромный рост наполеоновских мамелюков.

Граф Камилло Бензо Кавур стоял перед зеркалом и расчесывал узенькие, как стрелки, бакенбарды. В зеркале отражалось бледное лицо с приплюснутым горбатым носом, с торжествующе приподнятыми уголками тонких губ, светлыми глазами, остужаемыми блеском квадратных очков без оправы. Зеркало отражало лицо юноши сдержанного, иронического, замкнутого, почти непроницаемого, не могущего скрыть только одного: лицо это явно нравилось его обладателю.

Граф Кавур был мал ростом, ему пришлось отступить, чтобы убедиться, что надо немного подобрать живот и поправить пояс на лейтенантском мундире. Несмотря на юные годы, граф был склонен к полноте. Улыбка скользнула по его губам. На мгновение фигура, которая доставляла столько огорчений, показалась ему стройной и пропорциональной. Он взял со стола перчатки.

Вечер в семье Паулуччи сам по себе мало привлекал Кавура, но повод — приезд из Неаполя Эммануеле, племянника губернатора, радовал. В Туринской военной академии Эммануеле был единственным воспитанником, с которым он дружил. Один лишь Эммануеле понял его, когда Кавура отчислили из пажей принца Карла Альберта, ныне короля Пьемонта, то ли потому, что принц не хотел видеть около себя «мальчишку, разыгрывающего роль якобинца», то ли за «нерасторопность и грубую независимость». Ученики академии, прежде ему завидовавшие, стали злорадствовать. А Эммануеле сказал: «Представляю, каково тебе было при дворе! Принц так похож на паука». Камилло был благодарен ему за сочувствие. Но если уж пошло дело на сравнения, Карл Альберт больше похож на хамелеона. Сколько раз в жизни он менял окраску! Да что там жизни — в течение дня! То он пытался, еще будучи принцем, опереться на либеральные круги, обещая благодетельные реформы, которые последуют, как только он займет престол, то пресмыкался перед своим дядей — королем Карлом Феликсом и даже дал ему торжественное обещание «охранять органическую форму монархии». Занятый галантными похождениями, в то же время носил власяницу, соблюдал все посты. Паук? Нет, паук — прямодушное, безобидное существо по сравнению с этой тварью, дрожащей и к тому же вредной, опасной тварью! Мысленно граф никогда не стеснялся в выражениях. Впрочем, он тут же рассудил, что не стоит расстраиваться из-за пороков монарха. Добро бы он еще стремился к придворной или политической карьере, а ныне пути их расходятся далеко. Он стал инженером — самый разумный выбор в стране, где нет парламента. Сколько лет болтают о постройке железной дороги в Пьемонте, есть надежда, что от слов перейдут к делу. Стать во главе его — деньги! А деньги — та же власть.

И все же, распалив себя этими размышлениями, он вошел в гостиную губернатора в несколько возбужденном состоянии.

Он думал, что вечер будет узко семейным, но в доме было полно гостей, и общество собралось довольно смешанное. Долговязые, длинноносые дочери губернатора, заводя к потолку прекрасные черные глаза, кокетничали с офицерами из местного гарнизона. Секретарь губернской канцелярии явился со своей нарумяненной женой, по-видимому посчитавшей семейный вечер за торжественный прием и воткнувшей в прическу розовые страусовые перья. Два стареньких аббата состязались в красноречии перед губернаторшей. Выводок дочерей отставного адмирала порхал в гостиной, готовый воспарить на своих преувеличенно пышных рукавах, как на воздушных шарах.

В гостиной было шумно, но невесело. Кавур лишь недавно появился в Генуе, он привык к некоторой чопорности столичного туринского общества, и его коробила генуэзская вульгарность. Когда он подошел к кузинам Эммануеле, все вокруг замолчали, возникло странное замешательство, и младшая, чтобы заполнить паузу, быстро спросила:

— Может быть, вы успеете поехать с нами в среду на пикник?

Старшая метнула на нее быстрый взгляд и приложила палец к губам.

— Я подумаю, — не слишком вежливо ответил Кавур.

Он решал в эту минуту вопрос — что хуже: провинциальная развязность или провинциальное жеманство? Почему она говорит «может, вы успеете» вместо того, чтобы просто сказать: «Не хотите ли»?

Эммануеле, покинув адмиральскую дочку, увлек Кавура в дальнюю лоджию, выходившую в тенистый сад.

— Ну как? — спросил он. — Доволен, что уехал из Турина? Я даже не знаю, что ты тут делаешь.

— Наблюдаю за постройкой портовых укреплений.

— В нашем возрасте это большой пост. Я вижу, ты далеко пойдешь. Как двигается дело?

— Работы идут полным ходом. Можно подумать, что мы готовимся к войне.

— Было бы неплохо. Например, с австрийцами.

— Говорят, это тайная цель Карла Альберта… Такая тайная, что он сам себе боится в ней признаться.

— Пауки плетут сети, оставаясь в тени.

— Э, милый, ты ему льстишь. Думаешь, он способен на твердые решения? Да если он на что-нибудь решится, тут же протянет ноги от страха. Что нового в Неаполе?

— Все зажато. Еще хуже, чем у нас. Сейчас все втихомолку рассказывают анекдот, случившийся в опере. Цензура запретила произносить со сцены слово «свобода». Чем заменить? Пусть будет «честь». И вот фрондер Ронкони, любитель буффонных выходок, с особым удовольствием спел: «Он сделался солдатом — потерял свою честь». Генерал Манчини посчитал это публичным оскорблением королевской армии, направил в министерство меморандум. Но кто будет отвечать? Певец или цензор? Это пока неизвестно.

Кавур отломил веточку олеандра, вдохнул его горьковатый запах, криво улыбнулся.

— Всюду одинаково. А у нас недавно вышел катехизис в новом издании с эпиграфом: «Бойтесь, чтобы вас не обманули философы». А в прошлое воскресенье в церкви Санта Мария де Кариньяно я своими ушами слышал проповедь: «Целомудрие равняет человека с ангелами». Испугался, как бы не вознестись на небо и, не заходя домой, помчался к тетушке Кончетте, в ее уютный домик под красным фонарем. Помнишь, в одном из портовых закоулков?.. Как поживает кузина Эмилия?

— Странные у тебя ассоциации! Кузина Эмилия выходит замуж за испанца. Я остался ни при чем. Утешаюсь тем, что она на два года старше меня.

— Так и надо. Утешаться — удел мудрых.

В лоджию заглянул губернатор, суетливый краснолицый старик с постоянно растрепанными седыми волосами.

— Виновник торжества уединился для дружеских конфиденций! А дамы скучают. Дамы хотят знать, как развлекаются в Неаполе… Здравствуйте, Камилло. Ну, пошли, пошли, Эммануеле!

Небрежность губернатора несколько удивила Кавура. До сих пор в этом доме его считали столичной штучкой и очень ценили. Но он не придал значения этой нелюбезности. Всем известно, что губернатор — хитрый и взбалмошный старик. Несколько больше его насторожила тишина, воцарившаяся в гостиной при их появлении. Похоже было, что разговор только что шел о них. Но о ком же и говорить, как не о столичных молодых людях.

Встреча с Эммануеле оживила Кавура. Он был в ударе и ознаменовал вечер, к ужасу губернатора, целым каскадом бестактностей.

Вначале он долго дразнил аббата Джакомо, уверяя, что его друг падре Франческо, исполняющий обязанности цензора в Генуе, слишком либерален и ходят слухи, что скоро его заменят каким-нибудь полицейским чином. Так, по рассказам Эммануеле, уже сделали в Неаполе, там главный цензор — начальник полиции Делькаретто. Старичок выслушал его со скорбно соболезнующим видом и только под конец с ядовитым смирением заметил, что смеется тот, кто смеется последним.

Когда Кавур проходил мимо жены губернского секретаря, она, желая обратить на себя внимание, коснулась его плеча веером. Муж одернул ее и прошипел:

— В нашем скромном положении мы не можем позволять себе фамильярничать…

Тонкий слух Кавура не уловил — с кем именно, но в душе он поблагодарил плешивого ревнивца, избавившего его от притязаний перезрелой дамы.

Потом ему захотелось эпатировать офицеров и, подойдя к ним, он бурно выразил свое негодование: в Мессине уволили директора обсерватории — за что же? За его либеральные взгляды! Губернатор трепеща слушал эти тирады, но не вмешивался. Разговор все-таки шел о далекой Сицилии.

Но когда появился капитан Эльсенберг, австриец, находившийся на военной службе в Генуе, терпение его истощилось. Эльсенберг был настолько любезен, что преподнес редчайший презент — фарфоровую тарелку с портретом балерины Фанни Эльслер, сделанную всего в трех экземплярах. Снисходя к невинности присутствующих девиц, мужчины на ухо передавали друг другу:

— Это фаворитка Меттерниха. Любовница. Последнее увлечение…

Кавур повертел в руках тарелку. На ней была изображена довольно дюжая брюнетка с покатыми плечами и крылышками за спиной, окаймленная гирляндами из розочек на черно-желтом фоне.

— Предпочитаю Тальони, — сказал Кавур. — Эта особа слишком terre-â-terre. В грубом прусском вкусе.

— Вы ошибаетесь, Камилло, — задыхаясь от негодования, сказал губернатор. — Франция давно перестала быть законодательницей мод и вкуса. Франция наш вчерашний день. Сотрясаясь от политических передряг, она не способна создавать истинную красоту и истинное искусство. Вена — вот Петроний нашего времени!

И он очаровательно улыбнулся благосклонно внимавшему Эльсенбергу.

Кавур развел руками.

— Не смею спорить, — скромно заметил он. — Только при чем тут Франция? Ведь Тальони-то итальянка!

Эммануеле долго смеялся, слушая это салонное пикирование.

Несколько минут спустя губернатор отвел Кавура в ту же лоджию, где он недавно сидел с Эммануеле.

— Я не хотел вам портить вечер, Камилло, но фактам надо смело смотреть в глаза. Получено предписание из Турина направить вас в форт Бар наблюдать за работами в каменоломнях.

Кавур побледнел и, ища опоры, схватился за спинку кресла.

— В форт Бар? Не понимаю.

— Что ж тут непонятного? В форт Бар. В каменоломни, — вразумительно повторил Паулуччи.

— Но что мне там делать? Ведь здесь я руковожу.

— Ну и что же? Вас же не чернорабочим посылают. — И с нескрываемым злорадством губернатор пустился в пространные объяснения: — Среди ваших подчиненных будут бывшие каторжники, там вы найдете много образованных людей, почти единомышленников…

— Так это же ссылка!

— Понимайте как хотите. По-моему, это новое назначение.

Жгучий стыд охватил Кавура. Только теперь он догадался, что гости губернатора уже знали все. Их недомолвки, замешательство, намеки… В то время, как он так глупо фанфаронил.

— Конечно, ссылка, — как бы убеждая себя, повторил Кавур. — Но в чем же преступление? За что?

— За болтовню.

— Какую? Разве я разглашал государственные тайны?

— За болтовню, подобную сегодняшней.

— Бросьте! Кто не болтает? Если в Италии молчать — задохнешься.

Он машинально ронял эти привычные фразы, хотя больше всего ему хотелось рычать от отчаяния. Крушение всех радужных надежд, злорадство туринских товарищей, бешенство отца. Лицо его выражало такую растерянность, что губернатор смягчился.

— Вы молоды, — сказал он. — Все еще не раз переменится.

В сущности, губернатор еще до встречи с мальчишкой получил удовлетворение за все его выходки. Но для него это мимолетное удовольствие, а карьера молодого человека сломана, и, может быть, надолго. Помолчав, он обнял Кавура за плечи и сказал:

— Хотите знать правду? Помните, что вы сказали, когда вас отчислили из пажей принца Карла Альберта?

— Ничего сейчас не помню.

— Вы тогда сказали, что очень довольны, что сбросили ливрею.

— И что же? Сказал. Одному приятелю. Сто лет назад.

— Верно. Сто лет назад до принца Карла Альберта дошли ваши слова, а сегодня король Карл Альберт вам их припомнил.

5. Будет так!

Через два месяца он вернулся в Турин.

Отчий дом, как всегда, встретил холодом. Мать рассеянно поцеловала его в лоб, будто он возвратился с прогулки, а не из каменоломен форта Бар, и стала жаловаться на легкомыслие брата Густаво.

— Мальчик в жару лихорадки отправился на охоту. А жена даже не попыталась его удержать! Поехала к подруге смотреть парижские шляпки. И это молодожены!

— Мальчику, кажется, двадцать пять лет. В такие годы можно разобрать, здоров ты или болен, — ответил Камилло.

— Только не с его пылкой натурой! Он не умеет щадить себя. Но ни ты, ни она никогда этого не поймете.

Мать обожала старшего сына и все недостатки Густаво старалась превратить в добродетели для вящего посрамления Камилло. И к невестке она ревновала Густаво, как брошенная любовница.

Он прошел через анфиладу пустых комнат с голыми стенами, чуть подгримированными гипсовой лепниной, заставленных четырехугольными креслами с изображениями сфинксов на спинках, консолями с безглазыми бюстами греческих богинь. Он ненавидел этот стиль, долженствовавший обозначать величие наполеоновской империи, но обозначавший для него только стужу отчего дома.

В кабинете отца четверо старцев играли в беллот. Камилло вздохнул с облегчением. При посторонних отец не станет говорить, с каким трудом ему удалось добиться у короля разрешения на отставку свободомыслящего сына и его возвращения в Турин. По крайней мере хоть на сегодняшний вечер он избавлен от потока нудных наставлений и попреков.

Как и следовало ожидать, отец окликнул его очень добродушно. Этот аристократ придерживался крестьянского правила не выносить сора из избы.

— А, лейтенант в отставке! Как поживает маркиз Паулуччи?

Интерес к самочувствию губернатора следовало понимать так, что двух месяцев ссылки в форт Бар не существовало и он приехал из Генуи. Тщетная предосторожность! Разве что-нибудь могло быть тайной для туринских старичков?

Это предположение немедленно подтвердилось. Аббат Базилио, друг и духовник Микеле Кавура, недолго колебался между дружескими чувствами и любопытством. Правда, начал он издалека:

— Говорят, что синьор Эммануеле вернулся из Неаполя?

— Да, он все еще гостит у маркиза, — ответил Кавур.

— Он доволен пребыванием в Сицилии? Благословенный край! Во всей Италии не найдешь такого единодушия между правителем и народом.

Приглашение сразиться? Что ж, он готов принять вызов.

— Вероятно, вы правы. По данным полиции, в объединенном королевстве после вступления на престол Фердинанда II насчитывалось только восемьсот тысяч карбонариев.

— Карбонарии не народ. Карбонарии — адвокаты.

— Вы считаете, что в Сицилии больше адвокатов, чем священников?

Старый генерал Казими, контрпартнер аббата по карточной игре, расхохотался. У него старые нелады с иезуитом.

— С молодыми лучше не спорить, падре, — сказал он, — они лучше нас знают жизнь. Образования больше и языки острее.

Падре Базилио покраснел и бросил карты на стол. Его еще пытаются высмеять? Он вспылил, но не настолько, чтобы проиграть партию. Карты упали рубашками вверх.

— Если бы священников было меньше, чем адвокатов, — сказал он, обращаясь к Камилло, — страна давно бы погрязла в братоубийственных схватках, как погрязла забывшая бога Франция. Милостью всевышнего и заботами христолюбивого воинства наш народ предан богу и своим государям.

Камилло улыбнулся:

— Вы, как всегда, правы, падре Базилио. У вас много единомышленников. Даже среди иностранцев. Недавно я читал во французской газете заметки одного путешественника. Он пишет, что в Калабрии и Абруццах происходят непрерывные грабежи, но часть награбленного разбойники неизменно жертвуют на украшение церквей. Автор находит, что это очень удобный способ снискивать милость божью, привлекая небо в сообщники преступлений.

На этот раз аббат не только побагровел — он задохнулся. С трудом сдерживая смех, генерал Казими подал ему стакан воды.

— Вы не знаете народа, Камилло, — прошипел Базилио, отпив глоток. — В форте Бар работают бывшие каторжники, карбонарии. Подонки общества.

— Как приятно видеть такую юношескую непримиримость у слуги господа, призывающего милосердие божие к грешникам, — отозвался Камилло.

Казими от удовольствия как-то даже дернулся в кресле. Только слабость дряхлых дог не позволила ему подпрыгнуть, но Микеле Кавур бросил полный бешенства взгляд на сына и ласково сказал:

— Ты устал с дороги, Камилло. Поди к себе. Отдохни.

Носком туфли он отбивал нервную дробь под столом. Камилло с детства знал, что это предвестье грозы. Он молча поклонился и вышел.

За окном стемнело. Лакей, обгоняя Камилло, метнулся в его комнату и зажег канделябры. Кавур подошел к секретеру. «Вертер» во французском переводе лежал раскрытый на той же странице, на какой он оставил полгода назад. В комнате полы навощены, но в нее никто не заглядывает, кроме слуг. Вазы для цветов пусты. Мать никого не предупредила о приезде.

Тоска одиночества охватила его. Он привык к одиночеству с детства, привык даже не замечать его. Но сейчас после полугодового отсутствия, после крушения карьеры ему страстно хотелось участия, близости родного человека.

Не раздеваясь, он бросился на кровать, зарылся лицом в подушки.

В чем он провинился перед всеми? Его никто не любил. Мать обожала Густаво и ненавидела младшего сына даже за то, что он хорошо учился. Отец, наоборот, испытывал некоторое уважение к способностям сына, но свирепел от свободомыслия Камилло, пренебрежения к авторитетам. Школьные товарищи не прощали ему богатства, добытого отцовскими спекуляциями, а может быть, и взятками, да и обскурантизма отца и близости старика ко двору. Сам он никогда не умел и не хотел делать первых шагов к сближению. Эта независимость расценивалась как гордость и бездушие. Женщины? Но он навсегда запомнил, как его гувернер француз аббат Фрезе сказал Базилио:

— Боюсь, что со своей мещанской фигурой он никогда не будет иметь успеха ни при дворе, ни у дам.

И был, конечно, прав. И потом с женщинами непременно надо самому сделать первый шаг. И услышать в ответ насмешку.

— Камилло! — послышался за дверью плачущий голос матери.

Она вошла слегка растрепанная, с покрасневшими глазами, терзая в руках кружевной платок.

— Камилло, ты не мог бы поехать в горы? — повторила она. — Густаво до сих пор не вернулся.

— Пошли кучера.

— Но он его не найдет.

— А я тем более.

— У тебя нет сердца.

И она громко хлопнула дверью.

Ну что ж, нет так нет. И не будет. Можете радоваться — не будет.

Он вскочил на ноги, встал перед трюмо. Вот он весь тут, со всей своей мещанской фигурой, со своим пузом, короткими ногами, с уродливо приплюснутым носом! Любуйтесь на него! Не хотите? А придется. Он прощается с юностью и клянется самому себе — больше ни одного нерасчетливого слова, ни одного необдуманного поступка, ни одного сердечного порыва. Он дает себе слово, не ища опоры, завоевать власть. Такую власть, что женщины будут ловить его взгляд, родители — гордиться и заискивать, все газеты — писать о его уме и талантах. Будет так.

Он сел на постель и стал методически раздеваться.

Глава вторая