1. Ты можешь, ибо ты должен
Асфальтовое небо и дождь, дымящийся жемчужно-серым туманом. Закопченные красно-кирпичные стены. Черные зонты прохожих… Непривычный лондонский гравюрный колорит давил на виски, утомлял глаза, хотя Мадзини, как всегда, не приглядывался к окружающему и, как всегда, с необычайной чуткостью на него отзывался.
Поздним вечером он спешил домой к столу, чтобы зажечь свечу и писать опровержение очередной клеветы, задевающей честь «Молодой Италии».
— Стоит ли так торопиться?
Он поднял голову. Его поразило лицо женщины. Настоящая итальянка — нет, даже не итальянка. Юдифь! Уверенная в себе, неженская сила в смело откинутой голове, в больших черных глазах.
— У вас тоже нет зонта? Мы можем переждать дождь под навесом трактира. Или зайти погреться.
Переждать лондонский дождь?.. На это потребуется неделя… Вдруг он разглядел обвисшее мокрое перо на шляпе, бисерную бахрому на клетчатом бурнусе. Нет, конечно, не леди. А приглашение зайти в трактир погреться? Кажется, он сумел угадать ее ремесло. Ему не приходилось общаться с жертвами общественного темперамента, но про себя он давно установил, что обязан к ним относиться рыцарски, искупая общую мужскую вину.
— Прошу меня простить, синьора. Я действительно очень тороплюсь, — сказал и тут же мысленно поправил себя: надо бы назвать — мисс.
— Синьора? — переспросила она. — Вы ошибаетесь. Я шлюха.
— Еще раз простите, я не хотел вас обидеть…
— Ханжа! Поп! — донеслось вслед.
Вот так. В течение одного дня успеваешь узнать, кто ты такой. Ханжа, поп, убийца.
Убийцей назвал его французский префект Жиске из Авейронского департамента. Он вытащил на свет божий и тиснул в мемуарах клевету, опровергнутую даже подведомственным ему Авейронским судом.
Пять лет назад трое итальянцев, по-видимому шпионы герцога Моденского, были зарезаны во Франции, в городке Родезе. Кто были убийцы — последние ли карбонарии, или тут замешались личные счеты, установить не удалось. В материалы тайного следствия был подсунут, вероятно не без участия пьемонтской полиции, документ будто бы за подписью Мадзини. Его «декрет» предписывал убить итальянцев. Безграмотный набор слов. Факты не сходились. Даты не совпадали. Подлог был так очевиден, что суд не только оправдал самого Мадзини, но и снял подозрения с «Молодой Италии». И вот зловонный труп гальванизирован, и теперь найдутся люди, которые подхватят и разнесут по всем королевствам эту сенсацию. И это будут не отъявленные мракобесы — они невежественны, тупы и недогадливы. Это сделают «умеренные», может быть Бальбо, Кавур. Сделают все те, кто клянутся трехцветным флагом и терпеливо ждут реформ из рук монархов. Надеются тигров приучить питаться незабудками.
Сколько раз ему приписывали бессмысленную и безнравственную «теорию кинжала»! Что это — неосведомленность или демагогия? Пора бы знать, что «Молодая Италия» отличается от карбонаризма как раз отрицанием террора как метода политической борьбы. Положа руку на сердце, он никогда не призывал к убийству врагов. К восстанию, но не к убийству!
У парапета набережной он остановился. Сильно забилось сердце, и дыхание перехватило. Быстро шел, разогнался после злачных кварталов Сохо с их пьяными ватагами и красными фонариками. Желтая баржа пронзительно заревела на Темзе. Свет от бортовых фонарей упал на черную воду. Огромный город, этот промозглый Лондон с его нескончаемыми набережными. Пока доберешься из конца в конец… На кеб денег нет. Положим, деньги есть, но они предназначены для конспиративной поездки Орсини в Ломбардию. Из этого портфеля — ни пенса!
Невольно вспомнилось, как сорок тысяч франков он в свое время собрал и передал с рук на руки Ромарино на покрытие издержек неудачной операции. И что же? Чем кончилось? Стычкой у Сент-Юлиано назвали этот поход во французских газетах. Савойской экспедицией — в швейцарских. Так вернее. Такая была стужа в Альпах в январе тридцать четвертого… И до сих пор на холоде краснеют пальцы. Зима наступала в горах, и с каждым днем уменьшалась вероятность успеха. А Раморино медлил, преступно медлил. Кажется, пасовал и трусил. Зачем же взялся руководить! О нем говорили: был адъютантом Наполеона, соратником Санта-Розы, сражался в Польше. На самом деле, как потом оказалось, бретер, дуэлянт, удаль заменяла ему мужество. Ох уж эти громкие имена! Их обладатели не любят рисковать, берегут свою славу. Как опасна иногда демократия. Польские эмигранты в Швейцарии были все за приглашение Раморино, и он впервые нехотя уступил большинству, согласился. А генерал медлил, обещал выступить в октябре, когда еще было можно, выбрав ясные дни, форсировать перевалы. Приходилось торопить генерала, а тот, будто бы сколачивая отряд, отсиживался сперва в Париже, в ночных игорных клубах, потом на берегу Женевского озера в Нионе. Между тем наступало время зимних бурь, сильных морозов, снежных обвалов. Зимой в ущельях снег сыплется мельчайшей кристаллической пылью, и ветер заносит ее в горные хижины — в каждую дверную щель, в каждую оконную скважину.
Генерал был вял и томен. Чего можно было ожидать от человека, заранее считавшего себя обреченным на неудачу. Когда ему было предложено занять какую-то деревушку, он согласился, не взглянув на карту. Если бы ему предложили занять Ватикан, он так же кивнул бы, высокомерно и рассеянно.
Но менять что-либо было уже поздно.
Итальянцы рвались в бой, поляки и французы — тоже. Мадзини облачили в военный мундир. Так лучше! Но Раморино, дожидаясь каких-то подкреплений из Франции, еще два дня маневрировал на мирном берегу.
Наконец в последний день января пошли — по обледенелым тропинкам, через снежные завалы. А впереди уже неприступные Альпы. Еще не начав пути, люди выбились из сил. Но шли. И надо было каждому говорить: «Ты можешь, потому что ты должен».
Остановились на ночлег, заняв таможенный пост на границе. От нетерпения он тогда не мог уснуть, уже несколько дней его лихорадило. Раморино сидел у очага, где на огне варился сыр. Дрова дымили. Ветер громыхал камнями на дощатой крыше. В пазах бревенчатых стен мох заиндевел и пропускал холод. И было нетрудно представить, как монахи Сен-Бернарской обители с лопатами и носилками вышли отыскивать занесенных снегом.
Самым отвратительным, но и самым несомненным было то, что маленький, некрасивый, с тяжелой челюстью, бабник и сквернослов Раморино в эту минуту в красных отсветах пламени чувствовал себя этаким Наполеоном, взирающим на пылающую Москву. В трагической обстановке неизбежного провала экспедиции его позерство было непереносимо.
Пришлось спросить в упор:
— Надеюсь, хоть теперь-то мы поторопимся?
Генерал завел глаза к потолку и, помолчав, ответил:
— Я не уверен в успехе.
— Вы не были в нем уверены и четыре месяца назад, но почему-то молчали.
— Вы умеете читать в сердцах?
— Я умею считаться с фактами. Вы медлили, придумывая ничтожные отговорки. Вы медлили из… — хотелось сказать: из трусости, но удержался. — Поздно об этом говорить! Если мы не сумеем победить, по крайней мере покажем Италии, как мы умеем умирать!
Он тогда не узнавал себя. Он никогда не повышал голоса, а тут какой-то полубред. Все это сделала желчная лихорадка — жар, горечь во рту, испарина.
Раморино чувствовал себя хозяином положения.
— Мы всегда найдем время и случай умереть, — закончил он наставительно, — но я считаю преступлением подвергать опасности цвет итальянского юношества.
В эту минуту раздались странные звуки, похожие на выстрелы. Нет, на улице действительно шла перестрелка. Да что же это такое?.. Выбора не было, как схватить карабин и выбежать из дому. Последнее физическое усилие… Люди, бегавшие и стрелявшие в пелене метели, казались призраками, земля кружилась под ногами, голову стискивали железные обручи… Очнулся в Женеве, куда его перевезли товарищи…
Баржа давно проплыла в устье Темзы, стало совсем темно, издалека послышался тяжкий всплеск воды. Мадзини вздрогнул. А если человек бросился в воду? В Лондоне самоубийства часты. На минуту вспомнилось прекрасное лицо проститутки. Вот и такая могла бы. Как беспощадна жизнь! Все менять надо. Не предаваться мечтам и воспоминаниям — менять! Ты можешь, потому что ты должен. Как поступить с клеветой? Писать опровержение в какую-нибудь лондонскую малотиражную газету? Звук пустой… Привлечь к ответу в парижском суде за диффамацию? Так будет вернее. Дело получит резонанс в прессе, а в Италии читают французские газеты, особенно в Пьемонте. Значит, сложить чемодан и ехать в Париж? Но долго ли он сможет там скрываться?
Дома его ждали, — какой-то загорелый моряк привез толстый пакет. Письмо от Гарибальди! От Гарибальди? Бывает же такое совпадение! Не так уж часто он вспоминал о нем в минувшие годы.
— Я могу идти, сэр?
Моряк, которого Мадзини в первую минуту принял за португальца, говорил на чистейшем английском языке, да и челюсть у него была самая что ни на есть британская. Интересно, кто же он — случайный человек или, может, соратник, даже друг Гарибальди? И, движимый любопытством, Мадзини спросил:
— Вам приходилось участвовать в сражениях вместе с Гарибальди?
— С вашего разрешения, не один раз, сэр. Я был адъютантом полковника Джона Григга. А полковник Григг и генерал Гарибальди называли друг друга братьями и служили, если позволено будет так выразиться, в одной армаде.
— Вы были адъютантом?
Во внешности и в манерах моряка, несмотря на чрезвычайную учтивость, а может и благодаря ей, была какая-то смесь величественности и плебейства, свойственная хорошо вышколенным английским слугам.
— Не удивляйтесь, сэр. В английской армии я числился бы ординарцем, но на Юге меня иногда величали лейтенантом. Такая неразбериха! Это не Новый Свет, а, с вашего разрешения, тот свет. Преисподняя. Первозданный хаос. Ад! — И он устремил испытующий взгляд на Мадзини, проверяя, достаточно ли сильное впечатление произвели эти слова.
— И все-таки что могли бы вы рассказать о походах Гарибальди, мистер… простите, не знаю вашего имени?
— Имя обыкновенное — Смит. Иеремия Смит, с вашего разрешения. Джереми, как называла меня покойная матушка. Джероламо по-итальянски. А что до генерала и всей тамошней мясорубки, то это разговор долгий.
— Я готов слушать.
2. Рассказывает Смит
Иеремия Смит поглубже уселся в кресло, закурил трубку и, заметно польщенный вниманием собеседника, начал свой беспорядочно-обстоятельный рассказ.
— Генерал Гарибальди — выдающийся полководец, сэр. Он мог бы быть главнокомандующим в любой стране, сэр. Но его войско — настоящий сброд. Подонки общества. Босяки.
— Это мнение Гарибальди? Или так думал полковник Григг?
— Избави бог, сэр. Они обо всем думали одинаково. Только и слышишь, бывало: «Угнетенные народы… Избавить от тиранов… Фратерните, эгалите…» И прочая ахинея. Будто говорят не джентльмены, сэр, а французские головорезы, которые вскормили своим бешеным молоком Бонапарта. Сколько от него нахлебались горя наши деды и отцы, сэр! Мой дед погиб в эскадре адмирала Нельсона. И теперь помогать республиканцам? Безумство! Но это мое мнение, сэр. Личное.
— Я вижу, вы всерьез задумывались над социальными проблемами, — сдерживая улыбку, сказал Мадзини.
— Полковник Григг не говорил по-итальянски, он объяснялся с генералом по-французски. В этой дикой стране у него, по сути, не было собеседника, кроме меня. Даже не собеседника. Тасуя колоду, он размышлял вслух в моем присутствии. И этим, с вашего разрешения, сильно расширил мой кругозор. Я видел всю картину этой безумной войны сверху донизу. От главнокомандующего, президента Бенто Гонсалвиса, до последнего чернокожего копьеносца, какого-нибудь Агуяра, генеральского любимца и телохранителя. Я и сам, сэр, участвовал в сражениях и подставлял грудь под пули. Молитвами моей матушки Лавинии Смит я остался жив и невредим. Но еще более того, я слышал рассказы полковника Григга и о тех битвах, в которых не участвовал. Все как на ладони, сэр. Возьмите хотя бы сражение в департаменте Лажес, где победу решил Гарибальди. Там была такая болтанка, с вашего разрешения, полный ералаш. Сначала жители праздновали победу республиканцев, потом, когда нам пришлось отступить, дрожали, как осины на ветру. Те из них, кто похитрее — купцы, так сказать, негоцианты, — те просто перебежали к имперцам. Рыбак рыбака видит издалека, сэр. Своя рубашка ближе к телу. Позабыли и про фратерните и про эгалите. Ну а когда республиканцы снова вошли в город и увидели магазины, брошенные на произвол судьбы и полные товаров, тут уж эти, с вашего позволения, солдаты ринулись и очистили их до ниточки. За это я не могу их осудить, сэр. Это не грабеж, не мародерство, это экспроприация. Ничейное имущество — достояние победителя. Чего только они не нахватали! Шелка, вина, кружева, окорока, веера из страусовых перьев… Но кофейные мельницы, сэр, или медные ступки в заплечном мешке солдата — это выше моего понимания. Дикари, сэр, первобытные люди. Вот когда Гарибальди ожесточился, стрелял по своим. И все-таки, вы не поверите, он любил их! Последователь Иисуса Христа, я полагаю. Он рассуждал так: «Я враг абсолютизма, проще сказать, тирании и, стало быть, борюсь со всяческим угнетением. Мне, — говорил он, — приходилось удивляться на людей, иногда иметь к ним сожаление, иногда стрелять в них. Но как я могу ненавидеть их? Если я видел злобу, жадность, эгоизм, я приписывал это только несовершенству человеческой природы». Ну, скажу я вам, и навидался же он этого несовершенства! Другой бы на его месте просто озверел. Нужно сказать по справедливости, сэр, все эти республиканские братья, пока идет сражение, и храбрецы и патриоты. Но чуть неприятель отступил, они считают себя свободными и разбегаются по домам. Свободный солдат, сэр, вы слышали что-нибудь подобное? Свободный солдат по-нашему, по-европейски, — дезертир! Воля ваша, сэр, но человек в здравом уме и твердой памяти никогда не сможет догадаться о том, что случилось в департаменте Лажес. Судите сами. После победоносного вступления республиканских отрядов в Лажес имперцы отступили в соседнюю провинцию Сан-Паулу. Преследовать невозможно, пока не придет подкрепление — полк под командованием генерала Постинко. И можете себе представить, сэр, когда солдаты, сами освободившие себя от воинской обязанности, разбежались из Лажеса, то по дороге увлекли за собой и подошедшие войска генерала Постинко. В корпусе Гарибальди осталось человек семьдесят, ему пришлось удалиться из Лажеса в Риу-Грандийскую область. Весь успех похода в Лажес, кровь и жизнь сражавшихся людей — все развеялось бесплодно, как дым от моей трубки. И вы назовете это войной, сэр? Это кошмарный сон, а не война. Отступление неприятеля, его поспешный отход делается причиной отступления победителя и почти что разгрома его армии! Разгрома без единого выстрела! Воля ваша, сэр, но я мог принимать участие в этой забаве, только пока был жив полковник Григг.
— А как он погиб? — рассеянно спросил Мадзини, погруженный в свои мысли.
— С вашего разрешения, сэр, его разорвало на четыре части. Выстрел из пушки, заряженной картечью. Оторвало голову, а туловище — пополам, будто дровосек разрубил полено.
Смит, опустив голову, помолчал.
— Через два дня после его гибели, — продолжал он, справившись с волнением, — в Малакавию, где мы стояли, пришло извещение, что полковнику Григгу надлежит получить в Северной Америке огромную сумму. Миллионы, сэр. Генерал Гарибальди сказал, что хотя полковник Джон Григг и не успел получить свое наследство, но он приобрел наследие здесь. Лучшее наследие, какое только может пожелать человек с верой и убеждениями, наследие мученика, пожертвовавшего жизнью за несчастный, но великодушный и сильный народ. Красиво сказано, сэр? Слушая, я прослезился. Но если по совести… С вашего разрешения, я считаю, что живой таракан лучше мертвого льва. И если бы мне пришлось выбирать…
— Скажите, а как относился Гарибальди к этим неудачам, вызванным, по вашим словам, недисциплинированностью армии? — спросил Мадзини.
Его уже раздражала низменная здравомысленность Смита, и в то же время он слушал со все большим интересом, понимая, что ни в какой газетной корреспонденции, ни в одном письме от Кунео и даже самого Гарибальди он не найдет таких подробностей, не столкнется с таким, пусть вульгарным, но трезвым рассказом.
— Как относился Гарибальди? — переспросил Смит. — Как наш учитель Иисус Христос. Подставлял правую щеку. С терпением, мужеством и отвагой начинал все сначала. Я вырос в Англии, сэр, у нас ни одна уважающая себя женщина не согласится работать прислугой «за одну» — быть нянькой, кухаркой, судомойкой, горничной. А Гарибальди, прославленный воин, о котором пишут в газетах, сам шел на это. Превратности партизанской войны, сэр, описать невозможно. Ни один солдат не знает, кто он. Сегодня моряк, завтра кавалерист, послезавтра пехотинец. На все руки. В своем роде тоже служанка «за одну». Возьмем хотя бы лошадей, сэр. С вашего разрешения, их там, как у нас мух около мусорного ящика. Но дикие, сэр. Необъезженные. А генерал пользовался каждой передышкой в сражении, чтобы превратить эту непокорную скотину в образцовую кавалерийскую лошадь. Сам объезжал и солдат заставлял. Человек без претензий, но джентльмен. А самое удивительное — это его семейная жизнь!
— Он женат? Какое легкомыслие! — вырвалось у Мадзини.
— Золотые слова, сэр. Но может быть, все-таки легкомыслие не то слово. Где он нашел себе такую подругу? Святая Иоанна, сэр. Солдат и Мадонна в одном лице. Он ее увидел, полюбил и увел. И подумайте, у них ребенок! Во время переходов на привале она кормила грудью маленького Менотти, а босоногий, бородатый сброд забавлял малютку. Я всегда вспоминал поклонение волхвов. Евангельская картина, сэр. А вместо овец — мустанги. Или еще: переправляемся вброд через бурную горную реку. Впереди полководец и вождь. На шее у него болтается, как мешок, косынка, а в ней младенец. Отец согревает его своим дыханием, лошадь спотыкается, еле бредет по скользким камням. Если этот ребенок выживет, с вашего разрешения, я буду очень удивлен.
И, склонив голову набок, он снова испытующе посмотрел на Мадзини, как бы желая проверить, оценил ли он его пророчество. Не поняв, что означает печально-непроницаемое лицо собеседника, Смит со вздохом продолжил рассказ:
— А что касается распущенности, сэр, разве только в этом дело? А начальнички? Этот Бенто Гонсалвис, президент и главнокомандующий! Чего только о нем не говорили и полковник Григг, и генерал. Он и средневековый рыцарь, о нем мог бы написать только Ариосто. (Об этом не берусь судить, сэр. Я этого Ариосто в глаза не видал, слыхом о нем не слыхал.) Он, видите ли, в свои пятьдесят лет на лошадь вскакивает, как юноша, он и питается только жареным мясом, запивает водой, как последний житель пампы. А если он несчастлив в сражениях, то это, как показывает опыт, гораздо более зависит от случая, чем от гения полководца. Но вот, сэр, я вам расскажу про последнее Такварийское сражение, и вы сами сможете судить, где тут гений, а где, с вашего разрешения, кишка тонка. У нас было пять тысяч кавалеристов и тысяча пехотинцев. Но что за пехота! На этот раз отряды состояли из негров-рабов, отпущенных республикой на свободу. Яблочко к яблочку, сэр. Все гренадерского роста, грудь колесом, кожа — черный атлас, копья длиннее обычных и, заметьте, сэр, превосходная дисциплина. Тут удивляться не приходится. Терять им было нечего. И надо вам сказать, сэр, роялисты их боялись, как диких зверей. Гарибальди обратился к солдатам и сказал: «Пусть каждый из вас сражается так, как будто у него четыре сердца, чтобы любить отчизну, и четыре тела, чтобы защищать ее!» Красиво сказано, сэр. Как всегда, красиво. По-итальянски. Не скрою, что наши сердца, с вашего разрешения, бились отвагой. И даже мне было море по колено. Тут, конечно, сыграла свою роль смерть полковника Григга. Я был привязан к нему, сэр. Любил. И рвался в бой, хотя знал, что силы противника превосходят наши — четыре тысячи человек пехоты и три тысячи конницы, Впрочем, мы привыкли к их численному превосходству. Трубач заиграл сигнал, и лес пик ринулся навстречу неприятельской пехоте, начавшей переправляться через реку. Генерал Канабарро, командовавший нашими силами, в самом начале сражения ни с того ни с сего приказал двум батальонам копьеносцев, форсировавшим реку, возвращаться назад. А ведь мы должны были бы преследовать врага. Так считал Гарибальди, и таково было мнение всех офицеров. Однако мы получили приказ уйти на свой берег, якобы ввиду численного превосходства вражеской пехоты. При этом мы простояли под огнем целые сутки, не имея возможности перебраться через реку. Бой, жесточайший бой произошел только на другой день, когда имперцы успели занять более выгодную позицию, пользуясь нашим промедлением. Мы потеряли убитыми более пятисот человек. Дорога от леса к реке была усеяна трупами наших храбрецов. И все же мы оттеснили неприятеля, вынужденного вплавь под нашим огнем переправляться восвояси. Но, с вашего разрешения, сэр, эта дорогостоящая победа не принесла никаких плодов, потому что республиканские войска на других участках фронта тоже отступили. А ларчик просто открывался: в провинции Санта-Катерина, куда мы должны были победоносно вступить со своими красавцами неграми, рабов на кофейных плантациях хоть пруд пруди. И конечно, тамошнее республиканское правительство, состоявшее из рабовладельцев, не радовалось нашему наступлению. А генерал Канабарро отлично их понимал, договорился с ними. А наш президент… Он, конечно, честный человек, либерал… И не был трусом, сэр, но пугался на полдороге. Полная противоположность Гарибальди, который в самых отчаянных положениях не терял веры в победу. Вот такой балаган, с вашего разрешения, сэр.
Этой глубокомысленной сентенцией он закончил свой рассказ и оставил Мадзини, извинившись, что отнял у него много времени.
Проводив Смита, Мадзини долго не мог приняться за работу: плоское резонерство ограниченного англичанина вызывало внутреннее сопротивление, а в то же время помогало понять то, над чем он до сих пор не слишком задумывался.
Он лег на кровать, набросил на себя плед. За окном непроглядная тьма, не видно даже фонарей. Смок, неизменный спутник холодных осенних вечеров. В комнате потухший камин, неряшливая куча исписанных бумаг на столе. В этом одиноком обиталище как мало связан он, в сущности кабинетный человек, с теми, кто на полях, в мастерских, в казармах. Как непохож его образ жизни на жизнь Гарибальди, окруженного воюющим народом. Но нет! Их все-таки роднит одна черта. Способность начинать все сначала, сгорая, возрождаться из пепла…
Им надо быть вместе. Такого полководца, как Гарибальди, ждет Италия.