1. Рев стада
Отступление, начатое зимой, было ужасно. Арьергард подвергался непрерывным нападениям. Горные потоки вспухли от дождей и на переправах уносили людей и оружие. Лошади уцелели лишь у немногих офицеров. В непроходимых лесах пришлось бросить пушки, не рубить же просеки там, где от веку едва намечены лесные тропы — пикады. Они были так узки, что проводники часто сбивались и тогда вели напролом.
Гарибальди медленно двигался по каменистым кручам, окруженный немногими уцелевшими, и с горькой усмешкой вспоминал гордую сентенцию генерала Канабарро, сказанную им при взятии Лагуны. Какие хорошие были тогда времена! Генерал сказал: «Гидра, которая проглотит империю, выйдет из Лагуны!» Где он теперь, этот Канабарро? Ужасно присутствовать при развале молодой республики и не иметь возможности изменить катастрофический ход событий. Всегда под его началом набирали силу республиканские войска — взвод становился эскадроном, эскадрон — дивизией. А сейчас, растекаясь по трем горным перевалам, последний корпус редел на глазах — дивизии превращались в некомплектные полки, таяли батальоны. А уже дальше — спасайся, кто может! Уходили в чащобу и дезертировали в одиночку, как говорится, без всяких увольнительных. Если из десяти девять поступают не по совести, ни один не чувствует за собой вины.
Он шел пешком — голодный, затянув потуже ремень. Видел ужасающие сцены. За солдатами следовали женщины и дети. Некоторых малышей подбирали конные, но когда и они убивали и поедали своих лошадей, то детей приходилось оставлять в лесу на ветках деревьев.
Наступил день, когда Аниту с ребенком и пятью мальчишками он отправил вперед в сопровождении раненого солдата на двух уцелевших мулах. Прощаясь, еще пытался острить:
— Не бойся, Анита, не пропадем. Твои бриллианты я отправлю…
— Куда, милый?
— В Патагонию, к морским львам.
— Так и будет, милый! Я приеду за ними в золотом экипаже, с эскортом кавалергардов.
— Да, как английская королева по пути из Виндзора в Вестминстер.
Теперь одному идти стало легче. Впрочем, с ним не расставались двенадцать верных товарищей — ровно столько же, сколько было, когда он отплывал на гаропере из Рио-де-Жанейро. После гибели Россетти он подружился с Франческо Анцани, с тем самым, который всю жизнь воевал за свободу в чужих странах. Он кашлял в платок и при этом неловко улыбался. Уже в день первой встречи в каком-то индейском поселке Гарибальди был озадачен его бледностью, кашлем и одышкой, и лучше он не становился, только впалые щеки были всегда тщательно выбриты и блестели, точно полированные. Споткнувшись на пороге хижины, Франческо тогда схватился жилистыми руками за притолоку. Улыбка осветила его грустное лицо — каким-то образом он был осведомлен о генуэзском эпизоде в жизни Гарибальди и о партизанских его делах и считал за честь стать под его знамя.
— Там, в Италии, верно, уже казнили твое изображение, — сказал Анцани, улыбаясь, и добавил для ясности: — Ведь казнили же изображения Лизио и Амальди, успевших бежать во Францию.
— А ты, Франческо, я слышал, был еще и карбонарием? — спросил Гарибальди. — Молод, а смотри как успел.
— Разочаровался я в них. Клятвы в пещерах, ритуал для пущего тумана — ветка акации в руке и взгляд на череп. Мадзини верно говорил: «Карбонарии — это одни старые парики».
— Что же ты думаешь теперь о нашем итальянском деле?
— Нам нельзя, невозможно оставаться страной рабов, — ответил Анцани и закашлялся.
В приступах кашля он почти рыдал, кашель рвал ему грудь. Он был серьезно болен и вряд ли мог рассчитывать принять участие в освобождении родины.
Удивительно цельный человек. Таким он был с детства. Как-то его отец ездил в Париж и, возвратясь, подарил малышу осколочек камня, будто бы от стены Бастилии, разрушенной восставшим народом. Кажется, уже с тех пор он зажегся мечтой о свободе для всех, у кого ее отняли. В лесу, у родника, Франческо извлек из заплечного мешка холщовый футляр и показал Гарибальди свой камушек. Он не расставался с этим осколком никогда. И с аппетитом погрызая листву громадного тростника, годную разве что для желудков лошадей и мулов, они стали с воодушевлением напевать «Марсельезу» и «Са ира». Всех развеселили.
В долину Сима-да-Серру пришли немногие. Там солнце сразу обогрело людей, там царила невообразимо чудесная погода, как в Лигурии ранней весной, когда дует сирокко. И, отвернувшись друг от друга, оба плакали в отчаянии, размазывая соленые слезы на бороде и губах. Не было армии, зато сияло солнце. Можно даже загорать.
Смятенная душа стремилась излиться. В эти дни Гарибальди написал длинное письмо Мадзини в Лондон. Оно не требовало ответа. Так, беспорядочные строки о капитуляции руководителей, о пораженчестве генералов, смесь отчаяния и надежды. Он успокоился, пока его писал. Письмо было отправлено с ординарцем покойного Григга. Тот уезжал на родину. Скрывая за шуткой горе, он объяснял свой отъезд утратой карточного партнера. Вообще же дело шло к концу.
Штаб-квартиру разгромленной армии и резиденцию президента они нашли в местечке Сан-Габриэле. За несколько дней и ночей Гарибальди с товарищами построил хижину для семьи — да, у него была теперь семья: Анита и маленький, орущий в голос Менотти. Надо было наконец позаботиться о них, нельзя вечно жить в палатке и свой обед и ужин возить на крупе мула. Президент, занятый дипломатическим вопросом ликвидации на сносных условиях своей республики, на ходу принял Гарибальди, обнял его и без лишних слов отправил «за границу», в Монтевидео.
Анита с малюткой уехали раньше. Пусть в нейтральной стране дожидаются отца и мужа. Всю силу ее любви к нему он узнал, когда, потеряв его в бою, она восемь дней искала его среди трупов в девственном лесу, блуждала в ночной рубашке, попадала в руки врага и убегала. Он знал: бесстрашная женщина в сражениях весело махала рукой пролетающим мимо нее гранатам, но, если не видела своего Хосе, теряла голову. И он хотел дать ей наконец мир и отдых.
Анцани согласился временно командовать теми немногими, кто еще остался после зимнего похода. Вдруг задержка: вызвал министр финансов и вместо накопившегося почти за год жалованья предложил отобрать в брошенных эстансиях стадо быков. За двадцать дней Гарибальди, наняв гуртовщиков, ведя с собой ни много ни мало — девятьсот голов, пустился в путь. По итальянским понятиям, впору владетельному князю, а по здешним — небольшое стадо, чтобы только оправдать расходы на дорогу.
Все вышли его провожать. Что-то обещали друг другу, называли явочные квартиры в Монтевидео, записывали итальянские адреса, — очень грустные минуты.
И вот он стал гуртовщиком у себя на службе. По-здешнему — «трупьерро».
Провожая, некоторые считали, что ему будет хорошо. Не так уж хорошо, скорее непривычно. Впервые за четыре года торопиться нет нужды. Ни конных походов в горах, ни крутых маневров под парусами в огне сражения, ни поиска грибов и лебеды, чтобы не умереть с голоду. Ничего чрезвычайного — одним словом, ни пальбы, ни гульбы. Просто путешествие за стадом.
Но именно этот долгий, пятидесятидневный, путь в Монтевидео, когда человеку тридцать четыре года и пора подбивать некоторые итоги, запомнился навсегда. Ему было хорошо думать, качаясь в седле, и многое вспоминал, как бы созерцал прожитую жизнь. Трудно поверить. Ведь было время, было, когда некий маленький Беппе бегал с бумажным змеем по улицам Ниццы. Что же должно было случиться в мире, в нем самом, чтобы бородатый мужик, старина Пе, с темной шкурой от контузий и ожогов, с болью в плечах и пояснице шествовал со своим стадом по дорогам Нового Света? Начал с Сен-Симона, а кончил…
Черно-рыжее стадо текло подобно горной реке, то низвергаясь со склонов холмов, то будто с усилием выплескиваясь на новый гребень. Кое-где путь преграждали гигантские стволы, эти нехитрые засады индейских племен. Еще недавно здесь летели отравленные стрелы в войска, проходившие по их владениям. Лесные люди не разбирались, — чьи войска, все равно непрошеные чужаки, пришельцы. Иногда попадались и глубокие ямы-ловушки, искусно прикрытые дерном. Бык проваливался, обдирал бока, ломал ноги, и безмолвный лес оглашался предсмертным ревом. Погонщики прикалывали еще одну жертву отгремевшей войны, снимали шкуру, приторочивали к седлу. Кровь красила пыль и ржавчиной покрывала камни дороги. Изредка, если случалось поблизости жилье и тушу быка удавалось продать, хотя бы за одно эскудо, Гарибальди считал это удачей.
Он ехал среди мутного потока шерстистых пегих спин и предавался неторопливым, в лад шагам огненного жеребца, размышлениям. Странно, — ему вспоминалось сейчас не событие, не лицо, не предмет, а то чувство, какое, точно легкое облако, окружало это событие, лицо, предмет. Прошлое преображалось в стихах любимых поэтов — Джузеппе Парини, того же Альфьери, Пиндемонте, Джованни Берше.
Странно, все странно в этом мире. Разве не странно, что он, бессребреник, оказался владельцем большого стада? Впрочем, какие в самом деле бывают большие стада, он видел не раз. Случалось после кавалерийского броска и успешной атаки подскакать к стоящей на вершине холма и уже охваченной пламенем гациенде, окруженной верандами, где огненно хлопала на ветру и осыпалась полосатая парусина. Невдалеке виднелись крытые соломой ранчо, такие же опустевшие и уже занимающиеся быстрым огнем, как и помещичий дом. И повсюду, до горизонта, бежали вскачь обезумевшие от огня стада быков, коров, подтелков, отары овец. Волонтеры из местных уверяли, что иногда насчитывается до сорока тысяч голов. Поверить было нетрудно, проверить — нельзя.
Недоенные коровы мычали трубными голосами, давно не стриженные овцы мели землю шерстью и, расползаясь по холмам, превращали окрестности в серое предгрозовое море. В этом зрелище ему чудилось что-то библейское, пожалуй, апокалиптическое — то ли сотворение мира, то ли его последний день.
В мирное время в таких «саладейро» — хозяйствах, какое он видел в Гуалегуае, — каждое утро посылали на убой сотни животных. И Гарибальди иногда приходило в голову, что все беды, обрушившиеся на этот народ, были расплатой за муки тысяч живых существ.
И сейчас, глядя на кровавую тропу, он думал о том же. Он понимал, что смерть не более как преобразование материи из одного состояния в другое, но муки всего живого, которыми сопровождается этот «переход», каждый раз заставляли его содрогаться — эти рваные раны, отрубленные от туловища головы, обгорелое мясо, распухшие животы павших коней — зачем все это? Если живая природа может мстить, то месть ее должна быть обращена на всех, кто причиняет страдания.
Он то отставал от стада, то в нетерпении обгонял его даже на половину дневного марша. Тогда ему лучше думалось. Шесть лет… Борьба как будто оказалась бесплодной. Знамена свернуты. Что же было виной поражения? Невежество крестьян? Незрелость нации? Разлад хозяев и работников? Или непоследовательность, половинчатость решений руководителей, все время упускавших победу, как рыбу из рваных сетей? Какой урок должен он сам извлечь из этой трагедии? Урок для будущего, если когда-нибудь придется снова. Впрочем, разве можно считать бесплодными испытания сражавшегося народа, короткие радости его побед, долгую горечь поражений? Революции не бывают напрасными — так сказал Мадзини. Все живет веками в памяти людей, значит, и эти годы прожиты не зря.
Еще он думал о беспощадной краткости человеческой жизни. Молодой красавец Россетти. Луиджи Карнилья. Негр-великан Майкл — ядром ему просто отрезало голову. Утром хохотал, сверкая зубами, за похлебкой говорил гортанным голосом: «Кто умрет за свободу — считай прожил достаточно!» Джон Григг… О, этот мартиролог можно продолжать бесконечно. И надо, надо продолжать — мертвые живы, пока о них помнят.
Риу-Негру — широкая и мутная, быстрая река. Он повернул коня, беспокоясь за судьбу стада у переправы. В желтом облаке пыли он слышал тревожное мычание, там шла печальная кутерьма, конные гуртовщики что-то кричали ему с другого берега, он не слышал — его конь приветливо ржал навстречу стаду, тянулся к воде. Гарибальди похлопал его по шее, он подружился с ним в пути.
Босая женщина с ребенком на руках прошла к причалу и улыбнулась ему на ходу. Напомнила Аниту. Потом он увидел ее еще раз в собравшейся толпе. Похоже, что она тоже искала своего. Гуртовщики — местные люди. Он один здесь чужой. Но не следовало так думать о себе, а надо снова, как шесть лет назад, как три года, как месяц назад, предвидеть, вдохновлять, приказывать.
Бурное течение Риу-Негру пугало быков, ни один не хотел первым входить в воду. Гарибальди издали видел, как они убегали в лес с неожиданным проворством, странной рысцой, ломая заросли прибрежного кустарника. Слышались выстрелы бичей, свирепые крики гуртовщиков, лай овчарок, ржание коней.
Только под вечер сумели сколотить большой плот и стали по частям загонять на него стадо. Но на третьем рейсе плот расползся, и поток на стрежне с ужасающей скоростью понес утопающих животных вниз по течению. Человеческих жертв не было, но когда удалось переправить все уцелевшее, потери оказались огромными. Погибла — утонули, разбежались — почти половина стада.
Повесив на веревках у костра мокрые лохмотья, Гарибальди с главным гуртовщиком жарили мясо и пили. Таких он уважал. Поджарый, терпеливый, двужильный «трупьерро» мог на вьюках перевезти из конца в конец Бразилии свою семью и прокормить ее бог весть чем. Сильный человек, на таких земля держится. Он больше хозяина был удручен катастрофой, и Гарибальди обнял его и расцеловал в усы.
— Разорение — это у нас фамильное, — говорил Гарибальди, — мой покойный друг Луиджи Россетти всегда жаловался: «Нет у тебя, брат, этакой спекулятивной жилки». И верно, отцовский каботаж из Ниццы в Сицилию и обратно тоже почти всегда приносил одни убытки. А теперь оказалось, что я и не гуртовщик. Что поделаешь, у всякого свое призвание. За неудачливость тоже надо расплачиваться, как за наивность и простодушие.
Всю дорогу быки падали от бескормицы, от трудных речных переправ. Простым глазом было видно, что до места им не дойти.
И в самом деле, в Монтевидео Гарибальди доставил одни шкуры — триста бычьих шкур. И свою собственную, темную от ожогов.
2. В клетке птицу не держать
В тот день, когда Гарибальди вошел в дом своего друга Наполеоне Кастеллини, приютившего Аниту с ребенком, на окраинах Монтевидео шла стрельба. Говорили, что люди партии федералистов жгут дома людей партии унитариев.
Снова война. От нее никуда не уйти.
С тех пор как в 1816 году земли, лежащие на берегах Ла-Платы, ушли из-под власти испанской короны, ничто здесь не установилось, не утряслось, жестокие распри не прекращались. Восточная республика Уругвай пылала в междоусобной войне.
Ворота были заперты еще до темноты, ставни закрыты. При свете трех свечей потешный человечек Кастеллини суетливо уставлял стол местными яствами, рассказывая о бедственном положении в городе эмигрантов, сбежавшихся со всей провинции. Их здесь много — итальянцев, французов, испанцев. Куда им деваться. Хозяин дома мешал Гарибальди насладиться встречей с семьей. Джузеппе только улыбался в бороду, искоса поглядывая на Аниту. Она нарядилась для встречи в платье гранатового цвета, на плечах пожелтевшая блондовая косынка, дегтярный глянец зачесанных назад волос. Совсем молодая матрона, проведшая всю жизнь в холе и достатке. Жена Наполеоне, добрая хозяйка дома, пыталась унять болтливого мужа — куда там! Итальянцы и французы, рассуждал Наполеоне, в случае большой войны, конечно, примкнут к генералу Рибейре, потому что он действительно борется за независимость молодой нации, но испанцы, разумеется, переметнутся на сторону генерала Орибе, за ним — сила: вся Аргентина во главе с диктатором свирепым Росасом. Вот ведь стреляют же! Опять стреляют!
Как многие обыватели, давно и оседло живший в Монтевидео Наполеоне находился в курсе всех политических новостей и отлично разбирался в обстоятельствах начинавшейся войны. Что там Рибейра или Орибе! Они всего лишь интриганы и властолюбцы. Надо копать глубже. Сказочные богатства беззащитной страны — вот в чем корень вопроса! Кому владеть? В лесах — вековые кедры, пинии, черный лавр, в долинах — финиковые рощи, фруктовые сады, а в горах — золото, серебро, медь, свинцовые руды. Вот почему стреляют. Вот почему «свой» генерал Орибе по указке аргентинского диктатора Росаса терроризирует народ. Как только его солдаты занимают город, лозунг у них один: «Больше виселиц!»
Так провели свой первый вечер Джузеппе и Анита под аккомпанемент постепенно утихавшей стрельбы и все возгоравшихся монологов хозяина.
Маленький Менотти, одетый, как девочка, в розовое платье, терпеливо сидел на высоком стуле, перебирая толстыми ножками в белых чулочках, и вдруг протянул Наполеоне пустую бумажку из-под конфеты. Всех рассмешил. И снова очередной политический тост хозяина и его низкий поклон в сторону рыцаря свободы Джузеппе Гарибальди.
Отец взял Менотти к себе на колени, и малыш старательно разнимал его пальцы, сжатые нарочно в кулак. Над сильным кулаком отца трудились пальчики-червячки. Разжимали по одному — первый, второй, третий. Левая отцовская рука обнимала малыша и, кончив с одной рукой, ему надо было повернуться, чтобы достать вторую. Она была разжата, и Менотти так же старательно стал собирать отцовские пальцы в кулак. И опять его слушалась могучая мужская рука, собирались в кулак сильные пальцы — один, другой, пятый.
Только поздно ночью, обессилев в объятиях Аниты, Гарибальди шепотом, чтобы не разбудить спящих, обсудил с ней дела земные.
— Денег хватит рассчитаться с долгами. Ну а дальше? Ничего, завтра же я найду работу в городе, будем жить, как люди… Что ж такого, что я генерал, милая? Я могу торговать итальянским тестом с лотка. Или руанскими тканями… А потом будет свой дом, свой сад. Менотти не будет мокнуть под дождем, как было там, в Риу-Гранди. Будет совсем неплохо.
— Мне ничего не нужно, — шептала Анита. — Только чтоб ты был рядом. Я не Жанна д’Арк. Ты только сбрей бороду и оставайся со мной. И я буду счастлива…
В первый раз он чувствовал: Анита плачет. Это слезы радости — успокоил он себя. Сильная натура, она знает, когда можно себе позволить быть слабой.
Однако дом Наполеоне нужно было покинуть. Как ни радушны земляки, а чужой кров всегда протекает. Анита снова ждала ребенка. Денег от продажи шкур едва хватило на долги, на одежду и кое-какую утварь. Два-три месяца в доме царила видимость благополучия. По вечерам в свете трех свечей на столе даже поблескивала посеребренная ваза, пламенели оранжевые апельсины и с запотевшим голубым налетом сине-черные кисти винограда.
Проторговавшись с лотком на базаре, генерал нашел работу учителя математики в учебном заведении Паоло Семидеи. А всего-то педагогического опыта у него было несколько месяцев гувернерства у ломбардцев на берегах Босфора. Все возвращается на круги своя. Сколько лет ему было тогда? Не поздновато ли сейчас начинать прежнюю жизнь, да еще какую увлекательную: жизнь уругвайского законопослушного педагога, едва сводящего концы с концами чиновника на ниве просвещения. Директор пансиона, долгоносый журавль в черном фраке, с такой напыщенной строгостью относится к преподаванию наук в своем заведении, что становится и смешно, и грустно. Черта ли этим помещичьим сынкам в геометрии и катехизисе, когда со школьной скамьи швырнет их в мясорубку гражданской войны! Учили бы их лучше, как объезжать диких лошадей или строиться в каре перед атакой. Но нет, догмы, правила, требник! И чтобы все было, как в феодальном Мадриде полвека назад! Скука! Был бы один, ни минуты не раздумывал — все побоку!
В горах Риу-Гранди Гарибальди почти не встречал черных сутан, не слышал гнусаво-благостных голосов отцов церкви, не видел их набожных потупленных очей. Но здесь снова мозолит глаза католическая мишура, вплоть до золотой тиары епископа. Он видел малышей, шествующих за законоучителем по городскому бульвару. Встречались и старшеклассники духовной семинарии, от бесконечной муштры за партами уже сутулые и в очках. Священники в скрипящих тупорылых туфлях шли по двое, с четками в руках. И как же похожи они на тех, кто запомнился с детства. И как всесильно их владычество над душами мирян.
Однажды, идя с Анитой по улице, он подметил, как жена смиренно опустила свою гордую голову, встретив какого-то пузатого в сутане. Вскипело против воли все его раздражение — на скуку жизни, на самого себя.
— Что, Анита, почувствовала присутствие бога в душе?
Она взглянула на него, и он устыдился своей резкости.
— Прости, пожалуйста, — сказал он.
— Нет, я не чувствую присутствия бога, — ответила Анита. — Но, правда, я испытываю потребность в нем каждый раз, когда думаю, что завтра над тобой опять будут свистеть пули. И не хочу бороться с этим чувством.
— Я и сам так чувствую. Помнишь, когда я поднял малыша из-под копыт коня, а ты лежала рядом. Наверно, это даже естественно. — Он рассмеялся и осторожно добавил: — Только ты никому не говори об этом. Никому, кроме меня.
На бульваре ему часто попадался на глаза старый попик родом из Генуи. Они любезно здоровались, иногда беседовали на скамейке. Пусть духовное лицо, но все-таки земляк. Этот человечек любил Италию, хотя в его представлении там все оставалось, как до Венского конгресса. Господство французов, венценосные монархи божьей милостью, и над всем — святейший первосвященник. Неизвестно, каким ветром занесло попа в Монтевидео, но тут он стал поклонником свободолюбивого генерала Рибейры. И когда Гарибальди, чтобы его подразнить, начинал клеймить как разбойников всю свору кардиналов и прелатов, затемняющих умы бедноте, падре Томмазо скрипучим голосом защищался:
— Всякие бывают, сын мой, всякие! Был ведь и аббат Парини, ваш любимец. В молодые годы галантный поэт, поклонник Анакреона, он ухаживал за изящными маркизами, а потом стал ненавистником угнетателей, защитником плебеев, поэтом народа. Были аббаты даже среди предводителей карбонариев. Вы же помните знаменитого преподобного отца Меникини. Он возглавил колонну карбонариев, когда они шли в Неаполе мимо королевского палаццо. А ведь это шествовала победившая, пусть на время, революция!
— А кто ее предал, эту революцию, падре Томмазо? — рычал Гарибальди, собирая толпу ротозеев вокруг скамейки. — Кто? А я вам скажу! Во-первых, король! Он следовал за австрийской армией. А во-вторых? Папа со своей проклятой курией. Он же пропустил оккупантов через свои владения! Не хитрите, падре. Все вы тогда опоясались чужим мечом!
Мирная болтовня иногда прерывалась артиллерийским налетом с моря: в бухту врывались под парусами аргентинские корабли.
Город давно перешел на осадное положение. В селах формировались конные отряды, и добровольцы в деревенских постолах въезжали в столицу, сопровождаемые духовой музыкой и толпами мальчишек. На площадях народное ополчение занималось строевыми упражнениями и стрельбой по мишеням. Освобожденные из рабства негры с помещичьих плантаций, как недавно в Риу-Гранди, соединялись в эскадроны копейщиков. Составив свои длинные копья остроконечными шалашами, они дружно швыряли лопатами землю — рыли траншеи, возводили редуты. Дымили оружейные мастерские. На окраины, ближе к бухте, крестьянские фуры волокли на буксире старинные пушки. Много лет, со времен испанского владычества, эти ржавые бронзовые стволы мирно служили тумбами на тротуарах, к ним принюхивались уличные псы. Но теперь, надраенные до блеска, и эти пушки годились в дело.
В полдень появлялся на коне со свитой сам генерал Пас. На главной площади Матрис он слезал с коня и, отдав поводья адъютанту, прогуливался среди ополченцев, проверяя на ходу их умение держать в руках мушкет и сыпать порох на полку. Гарибальди издали с завистью смотрел на генерала.
Город становился по виду в одно и то же время мирным и военным. Конечно, писарей тут больше, чем в горах Риу-Гранди. И оркестр играет перед публикой по вечерам в ротонде — море зонтиков и медные трубы. Но уже всюду вздымались холмы свежей отрытой земли. Жены и дети простолюдинов строили вдоль старинного вала обвод ложементов, трамбовали платформы для будущих батарей.
Никто не роптал.
В трактирах полным-полно мужчин, но, когда они, хмельные, выбегают на улицу, слышатся обрывки начатых еще за столиками разговоров:
— Говорят, генерал Орибе повесил в Бахаде на фонарных столбах еще двадцать несчастных…
— …виноватых только в том, что любили родину.
— Хорошо вчера вел бой с Брауном полковник Коу. Значит, среди американцев есть моряки не хуже английских!
— А эти наши идиоты из главного штаба хотят распродать флотилию. Да еще за бесценок.
— Тут, конечно, злой умысел!
— Просто деньги понадобились!
— Разумеется! Для любовницы министра. Красотка…
Гарибальди прислушивался, следуя за болтунами. К нему присоединялись знакомые итальянцы, риуграндийские однополчане, местные конторщики, он на ходу пожимал им руки и приглашал послушать.
— Знакомо, правда? И у нас в Италии такое же. Всюду казнокрадство… И как громко разговаривают.
И какой-нибудь итальянец непременно трогал Гарибальди за рукав:
— А не пора ли и нам показать генералу Пасу, что умеем держать в руках мушкет? Подумай, собери нас. Ведь много тут итальянцев.
— Значит, снова к оружию?
И сердце замирало в груди от одной этой мысли. В сущности, он только и умел, что воевать.
Как будто все кончилось по ту сторону реки Параны. А теперь начиналось по эту сторону. От войны не уйдешь.
Прямо с урока вызвали в военное министерство. Пришли два карабинера, и он проследовал по улицам как бы под конвоем. Министр Видаль принял сухо и нелюбезно. Не вышел из-за стола и не подымал глаз, устремив туманный взор куда-то в глубь полуоткрытого ящика стола. Он предложил взять на себя командование корветом «Конституционале». Вероятно, ему самому не нравилась эта идея президента Рибейры, он только выполнял поручение демократического правительства. Видно было, что он только тогда повеселеет и поднимет свои тяжелые веки, когда этот пресловутый риуграндийский корсар струсит, откажется — зачем ему восемнадцатипушечный корвет Восточной республики, зачем каждый день ожидать конца беспутной жизни, если можно, ничем не рискуя, ждать мирного колокольчика, зовущего на переменку? Тем более что жалованья не предвидится: правительство переживает временные финансовые затруднения.
— К черту жалованье! — крикнул Гарибальди. — Вы не о том… Правда, что вы собираетесь продать флотилию?
— Нет. Может быть, потопить. Вы помните недавнюю бомбардировку? Надо преградить вражескому флоту вход в бухту. Что вы на это скажете?
Принять корвет «Конституционале» под свое командование? Значит, и в самом деле снова к оружию! Собрать на палубе осатаневших в безделье земляков, услышать на юте их могучий солдатский хор, увидеть в восторженных глазах родную Италию? А там снова и гром пушек, и туман порохового дыма.
Он еще не знал тогда, какая скотина этот Видаль. Расчетливый спекулянт. Комиссионер по распродаже оптом и в розницу народного имущества. Не знал, что, заглядывая в ящик письменного стола, военный министр очень отчетливо видит свою цель: накопить ворованные деньги и сбежать в удобный момент за океан, в Европу. В Париж, на Елисейские поля. Гарибальди тогда еще этого не знал.
Счастливый и точно пьяный, возвращался Гарибальди домой из министерства, как некогда из тюрьмы Санта-Крус после свидания с Дзамбеккари. Его снова зовут в ряды тираноборцев.
Закат погас. Тучи затянули небо. Собирался дождь. Во дворике, где стояла его хибара, только и было хорошего, что круглая беседка, увитая багровым плющом. Издали услышал из раскрытого окна голос Аниты. Она убаюкивала младшую. Что-то странно клекотало в припеве, будто пела она на птичьем языке.
Он подкрался бесшумно и прижался к стене, прислушался. Ах, это же «че». Ничего не значащее «че»! Но произнесенное с разной интонацией, оно может выразить так много: недоумение, окрик, восторг, угрозу. Все, что угодно.
В комнате темно. Анита бережет свечу. Такая скудость! Она сидит в темноте, скучает. Грусть этой минуты охватила его самого, он опустил голову.
Низким голосом Анита пела:
Спи, сыночек, спи же — че!
Спи у мамы на плече.
Че!.. Джузеппе, твой отец,
Горный сокол — не скворец.
Через лес, через ручей
Полетит он. Спи же — че!
В клетке птицу не держать,
Спи, малютка, надо спать.
Темной ночью, при свече,
Он вернется снова… Че!
Ну, усни. Ну, спи же, че!
Дверь у нас не на ключе…
Как же она догадалась! Он никогда не говорил ей, что ждет серьезного предложения, тяготится бессмысленностью своего существования. Поняла без слов и все решила про себя — в клетке птицу не держать! Чего ей это стоило — пылкой, ревнивой, одинокой, с двумя ребятишками на руках. Нет предела великодушию любящей женщины.
Моросил мелкий дождь, но он не замечал. Так и стоял у стены с непокрытой головой, комкая узел пончо на груди.
3. На аванпостах
Это было шестнадцатого февраля 1843 года, когда на холмах, господствовавших над Монтевидео, показались передовые патрули генерала Орибе.
Гарибальди стоял на капитанском мостике и, спрятав кулаки под мышками, смотрел, как снова сжигают флот. На этот раз не в неравном бою — без какой-либо необходимости.
Деревянные корабли горят смолко, огненно вспыхивают паруса, и рвутся языки пламени из люков.
— «Трупьерро, трупьерро…» — бессмысленно напевал он, развлекая себя.
Черные бабочки пепла летели на него с горящих кораблей, и он ушел в каюту. Никто не решился к нему постучаться. В первый раз он был в одиночестве.
Как всегда, в осажденном городе поражали крайности — паника трусов, героизм тех, кто стоял насмерть. Министр Видаль прихватил казну и скрылся. Начальник полиции со многими офицерами и чиновниками дезертировал в лагерь врага. Штурм ожидался со дня на день.
С раннего утра на городскую площадь стекались эмигранты — французы, итальянцы. Они требовали оружия и без команды строились в ряды, чтобы идти защищать город. В том углу площади, где сосредоточивались итальянцы, голоса раздавались особенно шумно, звучали на всех диалектах. И шутки, и спор, и смех. Гарибальди не ожидал, что все это будет так громко. Он повеселел. Ночью разожгли костер, и в толпе соотечественников, наконец получивших кремневые ружья, Гарибальди объявил о создании Итальянского легиона.
Наступили трудные дни — формирование взводов, экипировка, обучение. Новобранцы несли сторожевую службу на аванпостах. Уже состоялась неудачная вылазка — боевое крещение, когда ряды необстрелянных людей были смяты и обращены в бегство. В городе посмеялись над итальянской доблестью, и Гарибальди сказал перед строем: «Я краснею от стыда…»
Но в следующий раз, в июне, в небольшой экспедиции на гору Серро, Гарибальди построил легион под прикрытием полуразрушенного дома, сказал всего несколько слов, напомнив о чести Италии, и люди двинулись в атаку, взяли противника на штыки, и враг побежал. Трудно передать воодушевление итальянцев, когда они возвращались из боя, окружив плотным каре четыре десятка пленных.
Новый министр, смелый и предприимчивый генерал Пачеко, принял доводы Гарибальди, просившего особо отметить небольшой успех легиона. На следующий день на площади Матрис итальянцы были выстроены в две шеренги. И в окружении большой толпы министр сказал зажигательную речь — поздравлял и благодарил легион.
— И вот он, наш вчерашний главный герой, храбрец, мастер штыковой атаки Джакомо Минуто, по прозвищу Бруско. Выйди из строя, Бруско! — в нужную минуту подсказал Гарибальди.
Военный министр расцеловал солдата и, обняв его, прошел с ним перед строем.
С этого дня итальянцы стали гордиться своим легионом, считать за честь ходить в атаку под его знаменем. А Гарибальди постепенно втягивался в роль представителя новой государственности — республиканской, революционной, хотя, к сожалению, и допускающей, чтобы наверх, к власти, лезли такие карьеристы, как Видаль или начальник полиции Антунья.
Такие мысли приходили в голову Гарибальди, и он делился ими с Анитой. Она молчала или гневно выдыхала из себя: «Че!..» Как всем женщинам на свете, ей тоже не нравилась мальчишеская игра мужчин «вверх и вниз», но она была не против военной карьеры мужа, лишь бы вместе с возвышением он не удалялся от семейного очага, лишь бы сбрасывал сапоги у ее постели и не заглядывался на уругвайских красоток, не отзывался на льстивые улыбки. Уже появился на свет второй ребенок — Розита; ожидался третий. Она была суеверна, верила колдуньям, гадалкам, она хотела иметь возле себя домашнего мужа — и все! Не понимая идеалов Хосе, но разделяя их с ним до конца. Они были священны для нее, потому что так думал он. Анита только здесь, в Монтевидео, поняла, как она ревнива, и не стыдилась этого чувства. Хосе вечерами пропадал то на политических сходках, то в портовых тавернах, она поджидала его с двумя пистолетами… «Этот для тебя, а этот для нее!» Он смеялся. Анита даже не знала, кто это — она.
Гарибальди был поглощен делами легиона — какие там, к черту, похождения! Он жил легионом. И когда утром чистили до зеркального блеска стволы своих кремневых ружей. И во время ковки лошадей. И когда в полдень встречали вереницу женщин с узелками и бутылями, приходивших с городских улиц кормить солдат обедом. И когда вечером усаживались на ящиках играть в карты. Он держался партизанских обычаев и сообща сочинял дневные отчеты, при всех запечатывал конверты сургучной печатью и отправлял с нарочным. Волонтеры тоже верны себе — любя командира, не стеснялись при нем затевать ссоры, драки. То за картами вскипали мутные страсти, и кто-то несколько дней отращивал поредевшую бакенбарду. То вспыхивала вражда из-за хорошенькой маркитанки или из-за племенной лошади. Чернокожие копьеносцы устраивали «темную» зажравшемуся обдирале поставщику и знали, что Гарибальди не вмешается, даст им вершить правый и скорый суд.
Подходили спорщики, он их рассуживал. С улыбкой отирал лбы, вспотевшие в словесной перепалке, а про себя думал: хоть бы скорее в сраженье. Знал, что настоящее братство приходит, когда хоронят павших в бою. В энтузиазме и сила, и слабость революционной армии.
Иногда он задумывался: что, если б железный Мадзини, «великий маэстро», явился бы в роту Итальянского легиона, — приняли бы его здесь, как принимала молодежь во всех королевствах Италии? В этом кипящем котле уругвайской вооруженной борьбы за независимость эмигранты усвоили слова уругвайского гимна, военные команды на португальском языке, им стали дороги бульвары Монтевидео, просторы Параны, холмы и взгорки земли, где пролилась кровь их товарищей. Они встретили бы и Мадзини, и даже папу римского так, как внушил бы им он, как повелел бы он, Гарибальди.
Эта сила его духовной власти порой настолько смущала его, что он старался юмором, всяческим снижением собственного образа преодолевать слепое, как ему казалась, обожание. Ему помогало в этом давнее отвращение к ритуалу католических праздников, ко всему, слишком светскому тщеславию сверкающих на солнце красных и фиолетовых поповских облачений. Он никогда не хотел бы стать не только легатом ни в одной стране, но и священнослужителем свободы. Христос, по его убеждению, должен остаться на земле единственным, притом босым, в холщовом хитоне, равным среди людей. А попов вон сколько развелось. Как клопов за обоями…
На рассвете он уводил отдохнувшую часть легиона. На вершине Серро оборонительные работы шли круглые сутки. Встречались с ночной сменой на полпути возле старого порохового склада. Передавая лопаты, обменивались одними и теми же остротами. И всегда взрывом хохота встречали дежурную шутку, которую однажды придумал Гарибальди. Подкравшись к пожилому дону Сальваторе, кто-нибудь прихлопывал его лысину звонким шлепком:
— Так это ты убил каноника!
Смысл шутки был непонятен уругвайцам, французам, вся ее соль была в том, что когда в Риме выстрелили в карету кардинала Ривароли, то нечаянно убили сидевшего рядом каноника. Святейший папа назначил большую награду тому, кто назовет убийцу, но его не разыскали и до сих пор. И денежки остались в папской казне.
— Так это ты убил каноника? — И новый взрыв хохота.
Два отряда расходились — один с лопатами вверх на работы, другой — налегке вниз, отоспаться.
…Легион! Бывало и шестьсот, а по большей части сотня. И того меньше. Но Гарибальди, отставая, оглядывал колонну с чувством душевного успокоения. Все-таки легион — точное наименование! Как удивительно спустя столько лет само существование этой горстки вдали от отчизны! Собрались рыбаки с берегов Байи, лоточники с рынков Буэнос-Айреса, смолокуры с гор, моряки. А один даже из тех каторжан, каких в дни холеры глава неаполитанской полиции Делькаретто послал в Сицилию хоронить мертвых. Здесь они готовы писать кровью черновик того, что надеются начисто написать когда-нибудь в Италии.
Если оглянуться, позади, в сущности, чужой город. Пустые дома на окраине, много одичавших кошек. Улицы, перегороженные баррикадами. Бульвары, над которыми с утра клубятся круглые облачка расходящегося дыма: бомбят непрерывно. Где-то за откосом кургана слышится французская речь — там занимается Французский легион… Монтевидео — чужой, но прекрасный город, Монтевидео — грязный город с холмами изрытой земли и окровавленными носилками на перекрестках. Каков завтрашний день этого города, выдержат ли осаду его защитники? Наполнят ли собой братские могилы на холмах Серро? Или победят тирана и станут нацией? Поворот тропинки вдруг торжественно открывает бухту и океан. Голубая, с переливами, гладь воды. Стайки шлюпок. Вдали полузатопленные, посаженные на мель корабли. А вот и вершина горы — на фоне бездонного утреннего неба виднеется силуэт разрушенной солильни.
Тут окапывается Итальянский легион, тут их позиция. И, как всегда, бродит хромой бродяжка. Гарибальди знает его историю. Несчастный когда-то работал на этой солильне и никак не может взять в ум, зачем и кому понадобилось ее разорить и сжечь. Он смело приближается к Гарибальди, подпрыгивая на одной ноге, протягивает руку. И Джузеппе пожимает руку, всю в коросте и волдырях. «С добрым утром, синьор!» Бродяжка браво откликается: «Да здравствует свобода!» И Гарибальди не может согласиться с теми легионерами, кто говорит, что у «хозяина горы» помутился разум.
Когда вражеские корабли начинают обстрел вершины Серро, легионеры заталкивают бродяжку в траншею, сам он не идет. Работы на время прекращаются. Гарибальди ложится в траву. В знойном дне, когда солнце пригревает щеку и подбородок, так приятно верить, что тебе доступно любое понимание, самые далекие предметы отзываются понятными звуками на потребность твоей души, и ты в громе отдаленной канонады, в разрывах близких бомб, в свисте ядер ясно постигаешь даль будущего, все, что таит Италия… А тут еще подползет умный мальчуган Рафаэлле, он вздумал писать исторический роман о Спартаке, о лагере восставших рабов у подножья Везувия, о том, как на юге Италии они основали государство Луканию.
Он всегда что-то выспрашивает, венецианский школяр, с отцом попавший в Америку. Он не видел Везувия, не бывал на юге. Не знает, как описать гибель Спартака, ведь известно только, что он был ранен в бедро и продолжал сражаться, став на одно колено и прикрываясь щитом… Ну, тут Джузеппе что-то знает, и он рассказывает Рафаэлле, как погиб Луиджи Россетти. Пусть так погибнет в незапамятные времена и славный Спартак. Рафаэлле тоскует, что поход Спартака из Рима оставил в стороне его Венецию.
Гарибальди отсылает его в укрытие — что-то пальба усилилась. Не готовится ли приступ? Оставшись один, он вслушивается в перебранку и смех легионеров в траншее и заставляет себя подумать: а что, если они вдруг возьмут и разбегутся. Кто — куда. Может так случиться? Ведь добровольцы. Нет, никогда! Какое-то новое, прозрачное чувство, чему не подыщешь названия, новое братство возникло в рядах Итальянского легиона. Это чувство нельзя отождествить ни с воздухом военной казармы, ни с воздухом храма. И он снова удивляется тому, как сохранилось оно тут, на редутах и в ложементах осажденного Монтевидео. И когда идут в атаку, и когда отсиживаются вот так в траншее, когда дурачатся или хватаются за ножи.
4. Реквием
Волосатые руки с закатанными по локоть рукавами сжимают виски. Глаза прикрыты. Память усталого солдата скачет галопом вдоль всей многолетней бойни. Сейчас Гарибальди не помнит, когда что было. Ни одной даты. Даже года смешались — что было раньше, а что потом. Помнит время суток — ночь, день, рассвет, вечер.
Лодка каноэ при свете полной луны, на корме свисающий в оловянную воду труп месячной давности, и надо раздвинуть тесный тростник, чтобы увидеть, разглядеть…
Спящий с открытым ртом в своей постели пьяный комендант сельского гарнизона, он просыпается, когда Гарибальди уже приставил к его груди пистолет…
Под жарким солнцем поставленный в каре обоз из десятков повозок — это семьи местных жителей, бежавших из пылающего села. В тени повозок босые женщины с нечесаными космами, голодные дети…
Приколотая на столбе, почти неразборчивая на рассвете, страшная записка полковника Эстебеса: «Генерал Гарибальди, наша армия потерпела неудачу…»
В сумерках расстрел пьяного насильника. Прямо над измученным телом девочки…
Туман тает над водой, трупы после морского боя, плавающие в гавани…
Тюфяки сносят в церковь со всего села для ночлега…
Лошади тонут в топком болоте у речки Пантаносо. Да, это у Пантаносо, потому, что речка оправдывает свое испанское название — Топкая…
И как в дождь идут смотреть на редкий трофей — бронзовую пушку, отлитую еще в средние века во Флоренции. Каким путем и когда она попала в Америку? «Смотрите, можно даже прочитать имя мастера — Ченни!..»
И еще сильная бортовая качка, мешавшая вести прицельный пушечный огонь с малого суденышка…
И опустевший городок Виссилак, где на армейских складах нашли кое-какие материалы, брошенные войсками, — и ни души…
Ночная переправа вплавь. Слишком много всплесков, как будто дети купаются. «Тихо! Буду стрелять!..»
Трехдневный поход через болота с рационом — один сухарь на день… Он выскакивает на холм, и с холма виден весь лагерь противника, над ним радуга в полнеба. Группы всадников стекаются со всех сторон…
И самое острое, почти блаженное впечатление минуты, когда в сомкнутом строю, в полном молчании шли со штыками наперевес — и враг побежал. Солдаты Орибе бежали к реке, весь берег был завален брошенными второпях сапогами. И он скомандовал своим: «Патронташи на шею! Вперед!..»
Странно… Память удерживает заросшее щетиной лицо или плеск в воде. И избегает крупных событий. Тех, что войдут в историю войны. Вероятно, нужны десятилетия, чтобы оценить масштабы сражения. Нужно сильно постареть и где-то на покое… Придет ли это время?
Но есть «Журнал боевых действий». В нем больше имен и дат. И кто когда погиб и где могила. Полковник Франческо Анцани день за днем заполняет каллиграфическим почерком приходо-расходную книгу, которую прихватил с собой из городка Сальто. Когда его там нашел Гарибальди, он отдыхал от войны, служил приказчиком в лавке. Иногда Гарибальди заглядывает в разлинованные страницы конторской книги — там в кратких записях история Итальянского легиона.
«Сражение при Трес-Крусесе. Убит полковник Нейра, он слишком увлекся в атаке и оказался один в расположении неприятеля. Тогда наши ребята, тесня солдат Орибе, сбросили их с высотки и завладели телом командира. Слава героям!»
«Топь у реки Пантаносо. Головная часть легиона вошла в солильню, не зная, что в ней уже находится неприятельская колонна. Не отступать же в узком проходе! Рукопашная схватка — штыки! И зубы, чтобы кусать. И пальцы, чтобы душить. Земля усеяна телами. Здесь мы похоронили лигурийца Молинари. Генерал Пас пожал руку Гарибальди и крикнул ему в оглохшее ухо: „Сегодня я убедился, что итальянцы действительно бесстрашны…“»
«28 марта. День славы нашего легиона. После ночного перехода двадцать минут отдыха — не дыша! — на старом пороховом складе. И сразу в штыковую атаку на открытом пространстве. Шли не стреляя. Отмечено, что враг не выдерживает нашей молчаливой готовности к смерти или победе. В этой атаке погиб хороший человек — полковник Диас. Опознано мертвое тело генерала Нуньеса, презренного перебежчика. Слава героям! Смерть предателям и палачам народа!»
«Полная победа. Сегодня к нам в плен попала вся вражеская пехота и много кавалеристов. Трудно держать под конвоем двести бандитов. Голодные и готовы на все. От зноя падают без сознания. Пахнет гарью. Генерал Гарибальди отпускает пленных. Он говорит мне: „С пленными надо быть великодушным“. Я спрашиваю: „Это полезно?“ Он говорит: „Не могу ответить. И поступить иначе не могу“».
«Батареи противника расставлены на высоком берегу Уругвая. Весьма выгодные позиции. Но мы под кручей буксируем мимо них корабли. Генерал говорит мне: „Батареи атакуем ночью“. Я говорю ему: „Охота тебе, дай выспаться напоследок. Зачем тебе это?“ Гарибальди смеется: „Ты разве не замечал: в темноте исчезают различия в оружии и достоинствах позиций. Клинок сверкнет, а перед ним ретируются десять карабинов. Мы уничтожим прислугу орудий. В ночной атаке даже не следует стрелять“. И что же — победа. Полный успех плана. В ночном бою погиб Валлерга из Лоано — юноша, обладавший отвагой, к тому же замечательный математик, можно сказать, надежда итальянской науки. Честь героям!»
«Погиб офицер Покароба из Генуи — ядром оторвало голову…»
«Погиб Джузеппе Борцоне — об останках нельзя было позаботиться…»
«Над городком Сальто, на холме, где кровь текла ручьями, где были ранены Маррокети, молодой Раморино, где с раздробленным коленом нашли под утро в овраге нашего Сакки родом из Павии, днем после сражения была выкопана могила, в нее опустили тела всех, без различия чина — офицеров и солдат. Затем останки засыпали землей. Землю носили корзинами. И на холме вырос еще один холм, видный даже из города. Он увенчан крестом, на котором мы с Гарибальди вечером прочли: „Итальянский легион, флот и кавалерия Восточной республики“. А с оборотной стороны: „8 февраля 1846 г.“».
Только свои боевые отличия не вносил в журнал Франческо Анцани. В битве при Сант-Антонио он не участвовал — его оставили в Сальто. Болезнь обострилась, замучило кровохарканье. Но когда с поля боя прибежали спешенные кавалеристы полковника Боэса и сам полковник, ослабевший духом, встретил Анцани, тот стоял, задрав голову, чтобы кровь не залила его рубаху, в руке дымился фитиль, он был готов взорваться вместе с пороховыми складами. Полковник и его люди кричали: «На поле боя все потеряно! Гарибальди пал! Нам предстоит капитуляция!» Анцани молча подошел к полковнику и вымазал своей кровью его плечо. «Ты трус, дружище! Дай, я тебя приукрашу…»
Таких, как Анцани, немного. И Гарибальди любил его, как когда-то Луиджи, как брата.