Еще садясь в автобус, я заприметил, что сложением и цветом кожи она не похожа на деревенских. Девушка сразу заинтересовала меня. На задней скамейке клевали носом пятеро мужчин, видимо, из соседних деревень, они не обращали на меня никакого внимания. «Хорошо, если бы ее заинтересовали эмблемы на воротнике моей тужурки и она заговорила бы со мной», — думал я. И в то же время казалось глупым признаться, что мне этого действительно хочется. (Самонадеянность и высокомерие, сознание своей исключительности было тем главным, что определяло мою жизнь, когда я попал в Токио, это превратилось в навязчивую идею. Обвыкнув и наткнувшись на отпор, я стал постепенно освобождаться от нее. И вот сейчас, по мере того как я отдалялся от Токио, навязчивая идея неожиданно снова стала поднимать голову.) Я тут же столкнулся с проблемой. «Я влюбчив. Но как это может повлиять на мою карьеру? Что такое любовь для честолюбивого юноши, стремящегося стать политиком? Это прежде всего найти себе порядочную девушку из богатой семьи, жениться на ней, а уж потом… Наслаждайся сколько угодно с любыми девицами, хоть простолюдинками». Так вот, я замышлял увлечь Икуко Савада и пока близко не подходил к другим. Кроме того, полюбить я мог лишь образованную девушку. И уж никак не похотливую какую-нибудь красотку из манекенщиц, а, наоборот, какого-нибудь холодного как рыба очкарика. По-хорошему мне бы нужно вступить в связь по меньшей мере с тремя низкопробными девицами из питейных заведений и освободиться наконец от своей комической девственности. Ну что ж, для практики можно нацепить на себя маску крестьянина или рабочего парня.
Обуреваемый бесом похоти, я не мог не следить уголком глаза за этой городской девушкой, ехавшей со мной в одном автобусе. Я чувствовал, что и она тоже проявляет ко мне интерес. Мы квиты. Я испытал нечто похожее на чувство удовлетворения и стал спокойно смотреть на родные горы и реку, на долину, на узкую полоску серого вечернего неба, на дома, на поля, которые не видел уже пять лет. Из окна трясущегося автобуса в меня, казалось, вливается вместе с любопытством и теплым чувством бурлящая энергия.
Весь содрогаясь от напряжения, точно бык, везущий тяжелую поклажу, автобус медленно преодолевал подъем. На границе принадлежащего нашей деревне леса, облетевшего и жалкого, как исхудалый обнаженный человек, промелькнуло черное каменное изваяние, безмолвно встречающее ночь. Бог беды и хвори. Деревенский лес и крестьянские поля, точно поток, стекали в долину. А там, внизу, толпились дома — покой, точно вся долина под стеклянным колпаком покоя…
Я вспомнил слова, вырвавшиеся у меня из груди на рассвете в конце лета, когда мы с Каном, спрятав в мешок автомат, покидали долину. Может быть, и сейчас мой голос, превратившись в лесного духа, носится над долиной и повторяет эти горячие слова? «Наш прекрасный край! Прекрасное небо! Прекрасный лес, прекрасные река и дорога, прекрасные мы!» По сравнению с пылким, простосердечным мальчишкой, каким я был тогда, сейчас я кажусь себе мрачным пожилым человеком. Теперь я уж ни за что бы не воскликнул: «Прекрасные мы!» Потом я вспомнил, каким озлобленным, мрачно-мятежным был я два года, которые прожил в деревне после колонии. На учиненном мне тогда допросе я в бешенстве закричал: «Лес и река в моей деревне отвратительны», и все годы, которые я, одинокий и озлобленный, провел в воспитательной колонии, мной владела мысль о том крике, передавшем все, что я испытывал к нашим горам и долинам. Даже в пасмурные дни я до самого вечера, не снимая черных очков, осматривал окружавшие меня отвратительные горы, отвратительную долину, отвратительное небо. Наш край и теперь не кажется мне прекрасным, но я не обнаруживаю к нему той острой ненависти, как тогда. Долина, утонувшая в зимних сумерках, лежит в том районе Сикоку, где не бывает резких колебаний температуры, здесь умеренный климат, как, впрочем, на всем побережье Внутреннего Японского моря. Она не так прекрасна, чтобы воспламенять чувства, но и не так отвратительна, чтобы вызывать к себе ненависть. Две мои тени: пылкого ребенка и мятущегося юноши, подозрительно глядя на меня, заговорили: «Ты потерял все: и способность искренне любить, и способность бушевать и ненавидеть. С чем ты вернулся? С крохотными знаниями и слабыми легкими, с привычкой к соглашательству, которую ты усвоил, чтобы выжить в городе, да?» Нет. В моем сердце все еще теплился мятежный дух, но теперь уже совсем не такой прямолинейный, как раньше, а весь исковерканный, замысловато переплетенный, подобно корням карликовой сосны. И значит, пылкость когда-то снова вернется ко мне. Ради этого я и карабкаюсь вверх по лестнице, ведущей к карьере политика…
— Смотрите, уже показались огни. Скажите, пожалуйста, это здесь конечная остановка автобуса?
Я с достоинством поднял голову и, тоже улыбаясь, ответил девушке. И улыбка, и голос были у меня достаточно самоуверенными. Эта самоуверенность была стопроцентной, когда я направил ее на девушку, задавшую мне вопрос.
— Нет, до конечной остановки еще часа три. Вы, видимо, устали?
— Завтра придется целый день пробыть на ногах — мне необходимо провести опрос крестьянских семей, у нас это называется: полевые исследования. Я стажируюсь в лаборатории детской психологии университета Отяномидзу. К февралю мне необходимо представить доклад.
— Какой ужас, — сказал я, притворно нахмурившись, а сам изучал девушку. Лоб низкий, лицо продолговатое, кожа грубая — тип старой девы. Говорить «мне необходимо» у нее, наверно, вошло в привычку. Когда-нибудь ее приятель в полном смятении услышит: «Мне необходимо отдаться вам?»
— Вы тоже на полевые исследования? На местного жителя вы совсем не похожи, — приветливо сказала девушка. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы определить — после стажировки в лаборатории детской психологии она станет воспитательницей какого-нибудь детского сада.
Я вздрогнул. К карнизам крыш на домах, мимо которых, почти касаясь их, ехал автобус, ко всем карнизам были приделаны подсвеченные сзади лампочками большие куски цветного стекла, напоминавшие фонарики над входом в дешевые кабаки. На этих табличках были выписаны имя и род занятий владельца дома. Когда я увидел стеклянные таблички (последнее изобретение, внедренное стараниями тех, кто ратовал за административное слияние нашей деревни с городом, чтобы унять недовольство противников, дар вновь избранного муниципалитета), мне стало стыдно, что я выходец из этой деревни. Автобус остановился. Встав и снимая вещи с багажной сетки, я сказал:
— Я впервые в этих местах. Моя тема — политические организации деревенской молодежи. Что-нибудь в свете деятельности местной молодежной организации. Удастся собрать урожай или нет, пока не знаю.
Пятеро мужчин, всю дорогу клевавших носом на заднем сиденье, проходя мимо нас, что-то возмущенно и насмешливо прошипели, точно разозленные змеи. Внимательно взглянув на них, я сразу узнал хорошо знакомые, чуть ли не родные лица наших деревенских. Они вышли из автобуса, не окликнув меня, как совершенно чужие люди. И я, приложив все силы, чтобы запретить себе краснеть, тоже сделал вид, что я чужой им.
— Пожелаем друг другу собрать урожай, — сказала девушка, стараясь казаться беззаботной.
— Прощайте, желаю всех благ.
Взяв чемодан, я вышел на деревенскую улицу, утонувшую в темноте. Автобус с девушкой уехал. «Сегодня же мое вранье станет известно всей деревне. Бессовестно наврал случайной попутчице, которую никогда в жизни больше не увижу. Зачем?» Пятеро мужчин, сошедших передо мной, сбились в кучку и смотрели на меня. Противное ощущение. Я постарался отогнать от себя стыд, что меня разоблачили, и настроился на злость к этим людям. «Тупицы — так до самой смерти и проторчите в своей деревне. Нет, моя духовная родина не здесь. Что у меня с ними общего? Ничего я не лгал, я сказал чистую правду».
Я взвалил чемодан на плечо и прошел мимо них с высоко поднятой головой. Им ничего не стоило ударить меня. Но если б они решились на такое, я не успокоился бы, пока не отомстил им вдвойне. Плохо придется тому, кто поразит стрелой мои чувства и душу, такие ранимые. Слабым людям разрешено превышать предел необходимой обороны.
Сквозь холодный туман, опустившийся на долину, я разобрал светящуюся табличку с именем матери. И, напустив на себя важность, направился к дому. Это было мое первое триумфальное возвращение на родину. Юноша, уехавший из деревни после средней школы, а до этого несколько лет проведший в воспитательной колонии, возвращался в деревню в форме студента Токийского университета. И, хотя он стыдился своей деревни, все равно это триумфальное возвращение. И только ноги не слушались, настроение было подавленное, и на душе замерла тоска.
Дом погружен в темноту. Может быть, мать у соседей? Я как был, с чемоданом на плече вхожу в темные длинные сени и по мягкой стружке бумажного дерева иду и вместо того, чтобы держать голову высоко, как победителю, нагибаю ее, точно удрученный горем человек, у каждой притолоки. Вернувшись из колонии, я, помню, не соразмерив свой рост, сразу же стукнулся головой о притолоку. В то время я, наверно, надеялся, что за стенами колонии меня ждет полная свобода, и я уже ни обо что не буду ударяться головой. А может быть, это была просто неуклюжесть глупого молодого животного в период роста. Одно из двух. Во всяком случае, тогда для меня это была целая трагедия. И в то же время комедия. Но сейчас я не стукнулся головой о притолоку. Я выучился ходить так, чтобы не ударяться головой. Сквозь щели в двери черного хода влажными дрожащими щупальцами в дом ползут ночные блики с улицы. А может, это вливается ночная улица, наполненная злобными слухами обо мне, в ночной дом, где живет ожидающая меня семья.
Вдруг я вижу, как во мраке за мной удивленно наблюдает маленькая человеческая фигура.
— Мама, мама.
Я шепчу это, не помня себя, дрожа от страха и растроганный, точно передо мной призрак матери, а не живая маленькая старушка, совершенно седая, с острыми скулами и желтой пергаментной кожей. Она делает шаг вперед, выставив перед собой руку, точно пытаясь избежать столкновения со мной.