Дальше она не слушает, верней, не слышит. Разумеется, он прав, конечно, прав, однако — в тот момент поняла это окончательно и уже пожалела, что пришла, — сложность как раз с ее согласием, о нем речь, и она сомневается (уже не сомневается?), давать это самое согласие или отказаться, потому и прибежала, скорей за дружеским советом, участием, чем за юридической помощью. Ясно, что не по адресу — теперь ясно. Ведь она знает то, о чем юрисконсульт (человек случайный, временный, без году неделя в тресте) не догадывается и что прекрасно сознает она и управляющий тоже: не поедет в главк, не сможет доказать Климову, и не отменят поправку к плану, а значит, весь год врать, изворачиваться, делать вид, что все правильно, нормально, выступать на собраниях, болтать с трибуны, глядя в зал стеклянными глазами, в то время как в новом микрорайоне воздушным замком повиснет недостроенный комплекс «детсад — ясли», школа, семь жилых девятиэтажек и еще с десяток незавершенных объектов будут пугать прохожих своими голыми, как после артобстрела, каркасами. Чья вина? С кого спрашивать? С Дашкова? С заказчика? С бездельника Камышанского? Или, может, с папаши юриста этого, с бывшего зав пэпэо Говорова, с чьей легкой руки переиначили план? Так ведь с него, Говорова, уже не спросишь, подписал бумагу — и на пенсию, с грамотой и ценным подарком от благодарного коллектива, а вы расхлебывайте…
Вместо того, чтобы поблагодарить юриста, а может, подвинуть — молча! — телефон: «На, звони!» (и он бы позвонил, по глазам видно — позвонил бы), она стала тушить, что сама же и подожгла.
«Ни в коем случае», — сказала твердо, недавно освоенным тоном начальника отдела, и ему, видно, почудилось, что с ним говорят на кафедре — декан или, может, проректор по учебной части, — и дал себя знать рефлекс, благоприобретенный уже на первом курсе.
«Хорошо, как знаете, — и, разочарованно, пряча кодекс: — Напрасно вы так, закон на вашей стороне».
«На моей, на моей, а то на чьей же, — соглашается она уже на ходу, поднимаясь к себе на второй этаж. — Толку-то с того?!»
Возвращаться в отдел не хочется, надо успокоиться, остыть, привести мысли в порядок — перекурить, что ли (курит она редко, от случая к случаю, а дома вообще никогда). Вот только где, не в коридоре же, на глазах всего треста.
Поднялась этажом выше, заглянула в профком, к Кузьмичу (он и выслушает, и поймет, поддержит морально, это он умеет), однако в комнате председателя пусто, пусто и в зале для заседаний. Никого. Вспомнила про объявление — профсоюзный актив сегодня, — ее тоже приглашал, совсем вышибло. Наверно, только что закончили: в воздухе еще висит тяжелое дыхание переполненного минуту назад помещения.
Прикрыв за собой дверь, она медленно идет по проходу между столами, берет с подоконника обрывок тетрадного листа. На нем чьей-то раздраженной рукой, наспех, в одну строчку написано: «20 % потерь рабочего времени, 40 % у ИТР» и несколько жирных восклицательных знаков. Страшные цифры, и без восклицательных знаков ясно, а тот, кто их записал, еще и траурную кайму навел для наглядности. Кстати, и в ее огород камешек: если б пришла, тоже перепало бы.
Сколько их, таких камешков и каменьев предстояло поднять, осилить, сдвинуть с места?..
Между двумя затяжками она во всех подробностях восстанавливает разговор с Дашковым, еще раз недобрым словом поминает Говорова (небось поливает свои цветочки на балконе, перекрестившись подтяжками, — пенсионер!), да и Климова заодно, которого на ее беду недавно утвердили первым замом начальника главка, — тоже помянула. Если б не он, Климов, не рискнул бы управляющий возвращаться к вопросу с планом, на товарищеские отношения рассчитывает (а какие отношения — ну бывший сокурсник, ну открытки к праздникам, редкие, необязательные, две-три за все эти годы, — и все, и только!). Потому и намекнул, не впрямую, конечно, не в лоб, а все же выдал:
«Вы же сами, Александра Игнатьевна, про свежий ветер на последнем собрании говорили. А Климов человек в главке новый, голова у него светлая, может, и убедите, а не убедите, так по крайней мере стыдно не будет, что не предупредили, что ошибочку свою не пытались исправить».
Ошибочку! Вот оно: само сорвалось — готова формулировка…
Формулировка, формулировка, формулировочка… Не раз и не два прокатывает на языке это слово, пробуя его на вкус, проверяя на смысл, пока оно не распадается, в пустое, ни о чем не говорящее сочетание букв и звуков…
Нет, ехать действительно надо, необходимо, кто спорит, но ей-богу, не вовремя, человек она или машина — тут жизнь проходит, летит, вытекает, не поспеть, не задержать, не остановить: Димка, Сережа, дом, работа, отчет — все на ней, висит, тянет, аж к земле пригибает…
«Формулировочка!..»
Размышляет, вздыхает, хмурится Александра Игнатьевна Сухарева, тридцати четырех лет, русская, беспартийная, начальник планово-производственного отдела строительного треста, сидя в пустом зале, одна, за крайним в ряду столом, провожая взглядом струйку дыма, которую вытягивает и растворяет в воздухе слабый сквознячок, идущий в раскрытую форточку.
За окном, невесомая, блестит натянутая нить паутины. Солнечный луч, преломленный неровностями стекла, падает на лицо, волосы, на согнутую в локте руку с коротким золотистым пушком у запястья, упирается в мятый клочок бумаги, на котором цифры, проценты и косой ряд восклицательных знаков.
А издали, из дома, что напротив, смотрит на нее сквозь другое оконное стекло повязанная белым платком старушка, смотрит, подперев щеку коричневым кулачком, покачивая головой, как от несильной привычной боли: что за жизнь пошла, непохожая, непонятная, дымят, коптят белый свет, совсем омужичились… Отстраненно смотрит, долго, слезящимися от древности глазами, точно с иконы, которую по ошибке оправили оконной рамой и вставили в бетонный монолит стены на уровне третьего этажа…
В служебной «Волге» по дороге в агентство Александра Игнатьевна еще раз проверяет, все ли захватила, не забыла ли чего (в трест решила не возвращаться), рассматривает, вынув из папки, два чистых бланка с угловыми штампами и подписью управляющего, выданные на случай, если завтра понадобится официальная бумага, а текст — так договорились с Дашковым — она впишет сама, по своему усмотрению.
Об этом и думает весь остаток пути в агентство, корректируя будущее письмо, сокращая, меняя на ходу, стараясь не забыть необходимое и отбросить необязательное, ненужное.
Потом минут пятнадцать она уже ни о чем не думает, а только объясняет, стоя у окошка старшего кассира, что ей необходимо лететь завтра именно семичасовым, только семичасовым, иначе вообще нет никакого смысла:
«Понимаете, просто нет смысла, и все!».
Полная, с вытравленными до белизны волосами женщина в форменной рубашке с погончиками и узким галстуком терпеливо слушает и так же терпеливо, любезно и даже с сочувствием отвечает, что билетов на завтра нет, тем более на утренний рейс, нет и не предвидится:
«Бронь надо было заказывать, гражданочка, бронь, заранее побеспокоиться».
Так повторяется несколько раз — вежливо, одинаково ровным тоном. «Уж лучше бы нагрубила», — думает она, но от кассы не отходит, стоит, как прикованная, то ли чуда ждет, то ли силы собирает для нового приступа.
После очередной, бог знает какой по счету, атаки, когда все средства уже испробованы, делается последняя отчаянная попытка:
«Простите, какими духами вы пользуетесь? По запаху похожи на французские».
Кассирша удивленно поднимает брови (они у нее темные, каштановые, перекиси, что ли, не хватило?), потом, смутившись, пунцовеет, наклоняется ближе и интимным шепотом сообщает заведомую ложь:
«Французские, муж подарил, «Фиджи» называются. Правда, тонкий аромат?»
При этом еще больше краснеет — да так, что сквозь слой пудры, сквозь неумело наложенный грим и синтетические, как у заводной куклы, волосы на миг проступает совсем другое лицо — лицо девочки, подростка, наивное, доверчивое и лукавое.
Минутой позже я возвращаюсь к вопросу о проклятой брони («Возможно, кто-то не востребует, передумает, заболеет или поедет поездом, мало ли какие обстоятельства!»), и она, помягчевшая от секундной, нарушившей однообразие передышки, сдается:
«Ну что мне с вами делать, дорогая, ума не приложу. Разве что под свою ответственность?»
Но это уже не вопрос — констатация факта, и, покопавшись в своих закромах, она вытаскивает и быстро, от руки, заполняет голубой прямоугольник билета.
В благодарность я забываю сдачу, но ее возмущение столь неподдельно, что мне становится стыдно. Я извиняюсь, благодарю, прощаюсь, сгребаю мелочь и крупной рысью бегу к выходу, продолжая улыбаться, как будто только что выиграла лотерейный пылесос или холодильник…
По дороге домой (все в той же служебной «Волге») она по привычке составляет подробный план на вечер и утро следующего дня, закладывает, как сама это называет, программу, в которой предусмотрено все, вплоть до свежей рубашки для Сережи, колготок для Димки, ужина и «завести будильник на пять тридцать». И только когда план готов, взвешен и утвержден во всех внутренних инстанциях, вдруг вспоминает, что мужа нет дома, что он в командировке, в далеком Свердловске, — и все летит в тартарары…
Настроение падает, но все же не настолько, чтобы забыть про удачу с билетом, — повезло, что говорить, крупно повезло; если б не кассирша… Однако мысли о предстоящей поездке, о бланках и ждущих решения вопросах постепенно отступают, и на некоторое время она вообще забывает, куда и зачем едет, куда и зачем отправится завтра, просто смотрит в окно на проносящийся мимо бульвар, на темно-зеленые, чуть тронутые желтизной каштаны, и, быть может, лишь теперь замечает, что лето — не календарное, разбитое на декады, кварталы, втиснутое в жесткие рамки сроков и графиков, — уже прошло, что уже наступила осень.
«Совсем зарапортовалась, — думает она, подставляя лицо под встречную струю воздуха. — Все, с сегодняшнего дня никакой работы по вечерам. Провались он, этот отчет, тоже мне надомница! Мужа неделю дома нет, а ты и не заметила…»