Опознание (главы из романа) — страница 14 из 20

«Без демагогии, пожалуйста! Я ведь тоже газеты читаю. Кстати, хозрасчет, о котором вы так печетесь, тоже не на морали замешен и не на эстетике — на выгоде. В главке это понимают, там дураков нет. Так что ничего у вас не выйдет, напрасно стараетесь!»

Под сердцем возникает злая сосущая пустота.

«Да вы просто не хотите, чтобы вышло!»

«Не хочу, — спокойно соглашается он, и становится ясно, что уже думал об этом, не исключено, что ждал ее прихода, чтобы высказаться: не о заводе, не о тресте — обо всем сразу. — Я уважаю вас, Александра Игнатьевна, но вы не ведаете, что творите. Именно так. Вы ломаете систему, которую годами, десятками лет строили мы. Строили, надрывая пупки, себя не жалея. И вот вместо благодарности — на пенсию, вместо уважения — допросы и обвинения. А по какому праву, позвольте вас спросить? Вы что, изобрели свою систему, открыли новый экономический закон, таблицу умножения, по которой дважды два — пять? Нет, не открыли и не изобрели. За вами одни лозунги и призывы, безответственная болтовня. Мне жаль, если вы верите в то, что говорите. А если не верите — вам не простится. Ничего не создав, вы ломаете, ломаете и ждете, что я буду плясать от восторга на развалинах собственного дома, буду вместе с вами размахивать дубинкой демагогии и пустозвонства. Не дождетесь!»

Она теряется, не находит нужных слов, да и к чему теперь — и так все сказано. Выходит, что и липовый план, и обведенные траурной рамкой цифры, и производительность на уровне каменного века — тоже болтовня, так, что ли?

«Что же вы предлагаете? Жить, как жили? С закрытыми глазами, всех и самих себя обманывая? Так ведь нельзя…»

Но он уже потерял интерес к разговору:

«Да-да, когда-то я это уже слышал, даже сам призывал с высоких трибун. Но здесь, как видите, трибуны нет, так что не будем спорить».

Говоров встает устало, поднимает лейку и идет к подъезду, шаркая по асфальту клетчатыми домашними тапочками. У двери останавливается.

«Знаете, кто рекомендовал вас на мое место?»

Она знает, что ее кандидатуру отстаивал он, Говоров, только какое это имеет значение?

«Работайте, Саша. Видно, пришло ваше время. А я, простите, не принимаю ни ваших новшеств, ни ваших перемен. Устал, поздно меняться».

Дверь глухо хлопает ему вдогонку, а она еще долго стоит у подъезда и не может двинуться с места. Стоит, опустив руку с потяжелевшей вдруг папкой, снова и снова спрашивая себя, кто же из них победил в этом неприятном, скоротечном, неожиданном споре, больше похожем на ссору, сжигание всех мостов, полный разрыв отношений…

Дома рушится последнее, что оставалось от ее планов. В корзине для грязного белья, куда заглянула машинально, на всякий случай, лежит охапка простыней и наволочек. Откуда что берется — недавно вроде стирала, и вот опять.

Оставлять на потом не в ее правилах, да и за Димкой идти рано. Она открывает краны. Кажется, повезло: есть и горячая, и холодная, и напор хороший — впервые за всю неделю.

Стянув через голову платье, она становится под теплый душ. Упругие струйки бьют по коже, обдают брызгами сдвинутую гармошкой занавеску, стекают по плечам и спине, смывая пушистую пахучую пену.

Через несколько минут наскоро обтирается полотенцем, заправляет шланг в стиральную машину и, присев на край ванны, ждет, когда наполнится бак, ловит ступнями приятный холодок, идущий от кафельных плиток пола.

«Черт меня дернул ехать на Октябрьскую, — лениво думает она под монотонный шум воды, — лучше б отдохнула лишние полчаса, поспала… — и чуть позже о бывшем своем начальнике: — Ах, Говоров, Говоров! Умница Говоров, Говоров — светлая голова! Как же так? Как же так?!..»

Бак наполнился. Она надевает халат, замачивает простыни, наволочки, с полдюжины Димкиных колготок, Сережин пуловер (прежде, чем бросить его в воду, рассматривает пятно от кофе — Сергей посадил его в день отъезда, утром, когда сидели на кухне, и он, потянувшись к ней через стол, опрокинул чашку). И вновь возвращаются подозрения, возникшие часом раньше по дороге в агентство.

«Нельзя же так, — злится она, засыпая в машину дополнительную жменю порошка. — Ты же умная баба, сама видела, как он: заказывал такси, чтобы ехать на вокзал, как чемодан собирал, проверял билет, как с Димкой прощался…»

Стало немного легче, и она почти поверила, почти успокоилась.

Пока, завывая и дребезжа крышкой, машина переваривала первую партию белья, наскоро перекусила. Поставила на плиту вчерашний суп для сына («Будет капризничать, но не разорваться же мне»). Включила телевизор и, вытирая пыль со стола и кресел, краем глаза смотрела на экран. По местной программе шел «круглый стол», посвященный проблемам коммунального хозяйства, — понизу бежали номера прямой связи со студией, но, судя по скованности участников передачи, по их напряженным хмурым лицам, звонить не имело смысла. По первому каналу показывали старый фильм: извергающую пиротехнический огонь, батарею, капитана Олялина в рваной испачканной гимнастерке, истекающего искусственной кровью, рвущегося из окопа навстречу бутафорскому танку со свастикой на фанерной башне. Больше смотреть было нечего. Да и некогда. Из кухни донеслись позывные «Маяка». Шесть!

Она сбросила фартук, выскочила из дома, перебежала наискосок через дорогу к детскому саду (хорошо, рядом, спасибо родному профсоюзу, помогли, устроили) и, остановившись у забора, стала высматривать Димку.

В песочнице его не было, не было видно и на горке, с которой, визжа и пихаясь, кучей малой съезжали мальчишки из старшей группы. Наконец нашла его на скамейке, в беседке, рядом с Зинаидой, — она читала детям книгу.

Обойдя проволочный, похожий на растянутую кроватную сетку, забор, вышла на площадку, издали окликнула сына.

Он вскочил («Как сильно похож на отца, раньше это не было так заметно, даже вчера еще не было»), побежал, но на полпути остановился, обернулся к Зинаиде (та едва заметно кивнула — все-таки поздоровалась, и на том спасибо) и помахал ей ладошкой.

В лифте Димка дергает меня за руку, просит:

«Почитай мне сегодня Андерсе́на».

«Не Андерсе́на, а Андерсена», — поправляю я, не сомневаясь, что «Андерсе́н» принадлежит Зинаиде.

У нас с ней конфликт — затяжной, давний, начавшийся с пустяка, то ли с ее не вполне корректного замечания, то ли с моего несправедливо резкого ответа, — конфликт, переросший со временем в скрытую вражду, обоюдную, подчеркнуто-вежливую неприязнь со своими спадами и подъемами, приливами и отливами, хотя за всем этим, в глубине, а не на поверхности, скорей всего просто зависть — моя зависть к женщине, с которой сын общается больше, чем с собственной матерью. Сколько об этом думано-передумано, и всегда, даже в самые светлые минуты, мысль о Димке, о том, что недодаю ему, омрачает жизнь, мучает, оседает стойким, неистребимым чувством вины. Страшно, если вдуматься, уж лучше этой темы не касаться…

«Почитаешь? — спрашивает Димка.

«Сейчас придем домой, ты поужинаешь, я достираю белье, а потом обязательно почитаем. Ты какую сказку хочешь?»

«Про принцессу, — отвечает он. — Про принцессу, что спала на горохе».

О, господи!

«Не на горохе, — открываю дверь и пропускаю его вперед, — а на горошине».

«Какая разница?» — удивляется он.

Действительно — какая?

Совсем не к месту я вспоминаю, как давным-давно, много лет назад, еще на первом курсе, ухаживал за мной Витька Климов — нынешний первый зам и кандидат наук, а тогда такой же, как все мы, студент-первокурсник, чуть ли не единственный парень на нашем девчачьем факультете. Впрочем, не ухаживал, пожалуй, а только примеривался, робкие намеки делал: то билет в кино — «не пришел товарищ», то случайно «по пути» до дверей общежития. Все испортила какая-то мелочь, ерунда, кажется, каприз с моей стороны, а какой, хоть убей, не вспомнить. Может, все мы в детстве чувствуем себя принцессами и замечаем горошину под матрацем?..

Она заставила сына переодеться, проследила, чтобы вымыл руки с мылом, отвела на кухню и усадила за стол.

«Не хочу, — бормочет он, упрямо отворачиваясь от тарелки. — Мы ужинали».

Она сосчитала до десяти: повторялась каждодневная история — он не хочет, он ужинал, у них были котлеты и кисель. Сколько раз проверяла, наводила справки у нянечки и оказывалось, что Димка не ест, отдает свой ужин соседям по столу. Почему у него плохой аппетит — неведомо. Врачи пожимали плечами и прописывали аскорбинку, только Светка Котова, вездесущая и всезнающая машинистка отдела, подсказала, что то же самое было с ее племянником: просто, мол, дети наедаются в обед и не успевают переварить пищу к ужину. («Спасибо, успокоила, только почему те, кому он отдает свою котлету, успевают переварить двойную порцию, да еще и добавки просят?!»)

«Ты будешь есть, паршивец!» — сказала резко, зло — будто само вырвалось, помимо воли, вместив разом раздражение и на саму себя, и на мужа, и на Говорова с управляющим, и на Зинаиду, и даже на далекого, ни в чем неповинного Климова.

Сын смотрит удивленно. Видно, как его глаза медленно наполняются влагой, как обиженно вздрагивают губы — еще чуть-чуть и заплачет, но в последний момент пересиливает себя, замирает, чтобы не сморгнуть, не расплескать уже готовые пролиться слезы, и они отступают, уходят, высыхают. Маленькая его победа над собой оборачивается для нее обидным и горьким поражением тем более обидным и горьким, что чувствует свою полную неправоту.

Опустив голову, сын берет ложку, сует ее в тарелку с успевшим остыть супом.

Немного позже, мучаясь угрызениями совести, она выглядывает из ванной, где продолжает возиться со стиркой, и видит, как он торопливо проталкивает вермишель в дырочки водослива. Помедлила, не зная, что предпринять, но промолчала, вернулась к гудящей машине.

Потом Димка играл в своей комнате, а она отжимала простыни, развешивала белье, бегло просмотрела газеты, заказала такси на утро и собрала вещи.