Мишаня сдвинул манжет рубашки, посмотрел на часы. Время тянулось медленно, слишком медленно. Или ему так казалось, потому что день был особый — «присутственный», как он его называл: утром на проходную общежития звонил дядя и просил зайти часикам к пяти. Это случалось нечасто и всегда, независимо от причины, по которой он ему понадобился, радовало возможностью сменить обстановку, развеяться, провести время с комфортом, в спокойной светской беседе…
Он перегнулся через стол, тронул Василия за плечо.
— Ну, как?
— Чисто сработано, — ответил тот, не оборачиваясь. — «Хор» не обещаю, но трояк поставит, будь спокоен. Можешь не готовиться.
— Да я не о том, Как тебе начало?
Василий отвел локоть и просунул в щель листок с написанным на обратной стороне ответом:
«Так себе. Туман, мистика. Бывало и покруче.»
А ниже дописка: «Ты куда после занятий?»
— В общагу, — буркнул Мишаня.
Прохладная реакция друга его не удивила, скорей подтвердила собственные сомнения. Прав Василий, фраза так себе, не из самых удачных, да и что из нее поймешь, если не знаешь ни сути, ни подробностей. Сначала надо было рассказать всю эту историю, что случилась в прокуратуре, описать в лицах, а потом уже мнением интересоваться. Напрасно спешил, только время зря потерял.
Он свернул записку и спрятал ее в карман рубашки.
Что говорить, жаль, конечно, — пропал сюжет. Случай-то действительно уникальный — такого, и захочешь, не придумаешь. Второй день из ума не идет. Ведь свидетель этот («Как его? Кароянов? Да, правильно, Кароянов»), ведь он не узнал обвиняемого, точно не узнал, и, между прочим, следователь понял это — понял, но промолчал, сделал вид, что не заметил. Почему интересно? Не придал значения? Вряд ли. Тут что-то другое…
Вечером, когда остались в кабинете одни, хотел спросить — минута такая выдалась, — но не рискнул, удержало что-то (китель, брошенный на спинку стула? погоны с двумя выпуклыми гранеными звездами? или темная давящая громада сейфа в углу комнаты?). Позже сообразил, что спросить — значило открыто, вслух поставить под сомнение готовый, уже оформленный и скрепленный подписями документ… Хотелось бы видеть выражение его лица: вы, мол, правы, стажер Вихлянцев, промашка вышла, хвалю, мол, за принципиальность, а липовый протокол мы немедленно аннулируем, не беспокойтесь…
«Липовый? — повторил про себя Мишаня и без колебаний подтвердил: — Ну конечно, липовый. Он же сфальсифицировал протокол, фактически подтасовал результат следственного действия.»
Эта простая, лежащая на поверхности мысль как-то не приходила в голову раньше, верней, не проступала столь отчетливо и ясно, и, напуганный этой ясностью, он сразу же ее отбросил, как если бы заглянул в холодную бездонную пропасть и тут же от нее отшатнулся.
Так черт знает до чего дойти можно. Мало ли случается ошибок, недоразумений? От них никто не застрахован. Правильно сделал, что не спросил, неприятностей потом не оберешься. Следователь бы, конечно, ответил, а двухмесячная стажировка накрылась бы — такой отзыв накатают, что после и порога прокуратуры не переступишь, в деканат с объяснениями не находишься…
Ну хорошо, допустим, он струсил, побоялся. Предположим, что и следователь сфальшивил или на самом деле не придал значения: доказательств-то и впрямь много, одним больше, одним меньше — невелика разница. Но Кароянов?! Ему-то зачем? Кто его заставлял душой кривить? Мужик, вроде, прямой, правильный — такому, чтоб соврать, себя прежде сломать надо. Оттого и мучался, наверно, аж с лица спал, на второй день почернел весь, а все-таки указал на Гаврилова — будто подменили человека. Вот узел! Попробуй, развяжи… А уж потом, после опознания, когда Гаврилова на допрос привели, тут уж совсем чудеса начались — у подполковника (заметил) челюсть отвисла. Еще бы: полгода в изоляции, полгода рогом упирался, все подчистую отрицал, за каждую запятую в протоколе боролся, а тут вдруг раскис, сломался, признал вину по всем предъявленным эпизодам, даже по тем, где ни свидетелей, ни доказательств, и протокол подмахнул не глядя… Уму непостижимо! Надо все же рассказать Василию — может он чего поймет, подскажет?
Мишаня взглянул на товарища. Тот писал что-то, широко раскинув локти — из-под опущенного плеча была видна часть щеки, полуоткрытый от усердия рот.
«Шпору катает, — догадался Мишаня, — готовится. Говорят, наш тихоня свирепеет на экзамене, мало кому с первого раза везет, на цитатах, говорят, ловит. — Он вспомнил о своей стычке с преподавателем — на этот раз без всякого раздражения. — Как бы там ни было, а трояк, считай, в кармане — поставит, никуда не денется…»
Василий Говоров действительно готовился к экзамену — переписывал на узкую, сложенную гармошкой бумажную ленту определения из учебника, — и, может быть, поэтому не особенно вникал в содержание переданной записки.
Он давно не удивлялся, получая подобные послания. Он привык. Он был ближайшим другом Мишани и знал о нем все или почти все, что можно знать о товарище, с которым поддерживаешь близкие отношения без малого пять лет. Знал даже и то, о чем, кроме него, не знала ни одна душа на факультете — о литературных Мишаниных опытах, которые держались в строжайшей тайне и которым он, Мишаня, посвящал все свое свободное время.
Нет, он не был и не считал себя гением, не претендовал (даже втайне) на признание и славу, да, кажется, и не принимал свои упражнения всерьез. Однако не проходило дня, чтобы на свет не появлялось новое, очередное его творение. Это был рассказ или короткая новелла, в которой отражались события из его собственной жизни, иногда случай, приключившийся с соседом по общежитию, мимолетное впечатление или просто подслушанный на улице разговор. В ход шло практически все, но каждая такая история кроилась и перекраивалась многократно, менялась до неузнаваемости и в конечном счете превращалась в самостоятельное произведение со своей самостоятельной композицией, героями, диалогами, завязкой и развязкой — короче, всем тем, без чего не обходится ни один уважающий себя автор.
Мишаня просто фонтанировал сюжетами. Они возникали и складывались в его мозгу постоянно, чуть ли не ежечасно: по поводу и без повода, реальные и невероятные, веселые и грустные, замысловатые, как узор на схваченном морозом стекле, и прямые, как обструганная ножом палка. У Василия даже теория такая имелась, согласно которой способности друга объяснялись генетически унаследованным кодом, особым расположением хромосом. Не случайно родной дядя Мишани — Дмитрий Дмитриевич Вихлянцев, известнейшая в городе личность, — был писателем, членом творческого союза, автором полдюжины книжек, в том числе большого, экранизированного республиканской киностудией романа из жизни летчиков-испытателей.
От них-то, общих с дядей предков, и передалась, по теории Василия, склонность Мишани к сочинительству.
Водилась за ним и еще одна странность, еще одна причуда, которая в говоровскую теорию никак не укладывалась: сочиняя свои истории, Мишаня никогда (никогда!) не доводил дело до логического конца, то есть не записывал их, не сохранял и по этой причине никуда не посылал, зато считал обязательным и непременным придумать начало — самую первую фразу, с которой, по его мнению, должен был начинаться рассказ, будь он написан. Это он делал всегда, независимо от настроения и обстоятельств: шлифовал фразу, долго и любовно ее правил, не считаясь со временем, доводил до завершенной, стилистически безупречной формы. Похоже, именно в этом, а ни в чем другом, состоял необычный Мишанин дар — в этом видел он главную свою задачу и цель, свое, можно сказать, призвание. Сами рассказы рождались, жили считанные дни, иногда часы и минуты, и — забывались. Оставалось только одно начальное предложение, в котором концентрировался и смысл, и основная идея, и сверхзадача. Но и предложение это по прошествии времени тоже забывалось, выветривалось из памяти, не оставив в ней и следа.
Если в посещавшие его минуты вдохновения рядом оказывался друг-Василий, которому безоговорочно доверял, или, к примеру, тот же дядя Дмитрий Дмитриевич, с которым связывали не только родственные узы, но и родственность владевшего обоими влечения к литературе, то Мишаня с моцартианской щедростью делился плодами своего труда, произносил рожденный и вынянченный в муках творчества зачин, иногда даже записывал его, как сегодня (что случалось сравнительно редко). Тем все и кончалось. Если же нет, если никого из посвященных поблизости не оказывалось, то и зачин, и нереализованный замысел пропадали всуе, испарялись бесследно, ибо, выполнив свою задачу, Мишаня скоро и без всякого сожаления расставался с отработанным и потерявшим для него интерес материалом, чтобы перейти к следующему и заняться им с той же страстью и самозабвением.
Итак, он был автором одной фразы.
Странное, конечно, занятие для студента пятого курса юридического факультета, но так уж случилось, так вышло, и ничего здесь ни изменить, ни исправить нельзя. Это было его хобби, его каприз, его призвание и страсть, и, как всякая настоящая страсть, она не знала ни границ, ни расчета, ни выгоды — просто владела им безраздельно, грела, а бывало и жгла изнутри, требуя выхода, а вырвавшись и застыв в форме одного-единственного предложения, остывала, точно лава, выброшенная из кратера, затухала до следующего сладкого и всегда неожиданного извержения…
Неправдой было бы утверждать, что все без исключения пробы Мишани, все его любительские упражнения завершались удачей. Нет. Однако случались и удачи, и тогда даже профессионал Дмитрий Дмитриевич отдавал должное способностям племянника, отмечал и признавал их и заносил понравившиеся строки вместе с намеченной в общих чертах фабулой в особую тетрадь — это, как он выражался, «стимулировало и поддерживало его творческое либидо».
Нужно отметить, что Василий относился к таким действиям Дмитрия Дмитриевича сугубо отрицательно, ревниво, расценивал как литературный грабеж, но вместе с тем признавал, что если идеями Мишани не воспользуется дядя, они все равно пропадут — уж лучше так, чем никак, тем более, что у племянника была все же своя, хотя и небольшая, корысть в этой сомнительной сделке как бы в благодарность за оказанную услугу дядя подкармливал своего одинокого родственника — подкармливал в прямом и переносном смысле, — а иногда, на период своих отлучек из города, оставлял в его полном распоряжении двухкомнатную холостяцкую квартиру со всей ее начинкой: библиотекой, баром и набитым консервами холодильником…