Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея — страница 10 из 156

<…> Мне следовало больше изучать математику. Она бы мне понравилась. В том, что я ее запустил, отчасти повинна моя нетерпеливость».

Но даже если согласиться, что в образовании будущего ученого имелись пробелы, Роберт признавал в письме Полу Хоргану, что Гарвард пошел ему на пользу. Осенью 1923 года Роберт написал Хоргану сатирическое письмо, в которым говорил о себе в третьем лице: «[Оппенгеймер] теперь возмужал, ты даже не представляешь, насколько Гарвард его изменил. Боюсь, что такая упорная учеба плохо отражается на его душе. Он говорит вслух ужасные вещи. Буквально прошлым вечером я поспорил с ним и сказал: но ведь в Бога ты веришь? А он ответил: я верю во второй закон термодинамики, принцип Гамильтона, в Бертрана Рассела и – как тебе такое? – в Зигфрида [sic] Фрейда».

Хорган считал Роберта интересным и обаятельным приятелем. Хорган и сам был блестящим молодым человеком, за свою жизнь он написал семнадцать романов и двадцать работ по истории, дважды получив Пулитцеровскую премию. И этот человек всегда видел в Оппенгеймере редкого, бесценного, всесторонне образованного эрудита. «Такие, как Леонардо да Винчи и Оппенгеймер, – большая редкость, – писал Хорган в 1988 году, – однако их удивительная любовь и опережающее время понимание сути вещей – как в качестве частных знатоков, так и исторических фигур – хотя бы дает нам идеал, на который можно смотреть и ориентироваться».


Во время учебы в Гарварде Роберт часто писал своему учителю из Школы этической культуры и гиду по Нью-Мексико Герберту Смиту. Зимой 1923 года юноша попытался с точной иронией описать свою жизнь в Гарварде: «Вы великодушно спрашиваете, чем я занимаюсь. Помимо занятий, указанных в позорной записке на прошлой неделе, я тружусь и пишу бесчисленные рефераты, примечания, стихи, рассказы и всякую дрянь; хожу в мат[ематическую] биб[лиотеку], читаю, хожу в фил[ологическую] биб[лиотеку], делю внимание между минхером [Бертраном] Расселом и созерцанием прекрасной, милой леди, которая пишет диссертацию о Спинозе, – очаровательная ирония, не находите? Устраиваю вонь в трех разных лабораториях, слушаю треп [профессора Луиса] Алларда о Расине, подаю чай, с умным видом разглагольствую перед пропащими душами, по выходным уезжаю, чтобы дистиллировать остатки энергии в смех и изнеможение, читаю греков, совершаю глупости, роюсь в столе в поисках писем и желаю себе смерти. Вуаля».

Черный юмор, похоже, плохо защищал Роберта от периодических приступов депрессии. Некоторые из них происходили после визитов в Кембридж членов его семьи. Фергюссон запомнил совместный ужин с родственниками (не родителями) Роберта и то, как его друг буквально позеленел от вынужденной вежливости. После этого Роберт таскал Фрэнсиса за собой, истоптав несколько миль тротуара и тихо бубня о какой-то задаче по физике. Прогулки пешком служили для него единственной отдушиной. Фред Бернхейм вспоминал, что однажды они гуляли до трех часов ночи. Во время одной из зимних прогулок, в холод, кто-то предложил на «слабо» прыгнуть в реку. Роберт и еще один друг разделись и окунулись в ледяную воду.

Оглядываясь назад, все друзья Роберта замечали, что в те годы он, похоже, вел борьбу с бесами в своей душе. «Мое самоощущение, – говорил потом Оппенгеймер об этом периоде жизни, – сводилось к постоянной крайней неудовлетворенности. Мне сильно недоставало чуткости к людям, готовности принять действительность такой, как есть».

За некоторыми проблемами Роберта явно скрывалась сексуальная неудовлетворенность. В возрасте двадцати лет он, разумеется, был постоянно окружен людьми. Многие из его друзей жили активной жизнью, включающей в себя встречи с женщинами. Ни один из них не мог припомнить, чтобы Роберт хоть раз пригласил девушку на свидание. Вайман вспоминал, что он и Роберт были «слишком влюблены» в интеллектуальную жизнь, «чтобы думать о девушках. <…> Мы все периодически влюблялись [в идеи]… но испытывали нехватку любовных связей обычного рода, облегчающих жизнь». Судя по явно эротическому характеру стихов, которые он писал в этот период, Роберт определенно испытывал приступы чувственных желаний:

На ней сегодня плащ тюленьей кожи,

И жемчуг черный блещет там, где бедра мокры от воды,

Злой блеск как будто разгоняет пульс —

Покорности насилию сигнал.

Зимой 1923–1924 года Роберт написал, по его словам, «первую любовную поэму», посвященную той самой «прекрасной, милой леди, которая писала диссертацию о Спинозе». Он наблюдает за таинственной незнакомкой издалека, не пытаясь с ней заговорить.

Нет, я знаю, что Спинозу многие читали,

Даже я;

Многие скрещивали белые руки на груди,

Сидя над потемневшими страницами;

Многие оказались не в силах и на мгновенье

Выглянуть из священного сфинктера своей эрудиции.

А мне-то что?

Я говорю: ты должна прийти и увидеть чаек над морем,

Позолоченных закатом;

Ты должна прийти, поговорить со мной, объяснить,

Почему крошечные белоснежные облачка —

Похожие на шарики хлопка или, если угодно, на кружево,

Как я где-то слышал, —

Крошечные белые облачка так мирно плывут

По ясному небу,

А в это время ты сидишь, бледная, в черном платье, которое впору

Суровой аскезе Бенедикта,

И читаешь Спинозу, предоставив ветру гнать облачка,

А мне – тонуть в голодном исступлении…

Ну а что, если я забуду,

Позабуду Спинозу и твою непреклонность,

Позабуду все на свете, пока со мной не останутся

Лишь слабая полунадежда, полусожаленье

Да бескрайний морской простор?

Не решаясь завязать отношения, он вел себя отстраненно, надеясь, как говорится в поэме, что девушка сама сделает первый шаг: «Ты должна прийти, поговорить со мной…» Ощущал «полунадежду, полусожаленье». Подобная смесь сильных эмоций, конечно, нередко встречается у юношей, недавно вступивших в пору половой зрелости. Однако Роберту никто не говорил, что такое происходит не с ним одним.

Раз за разом, испытывая душевную боль, Роберт обращался за советом к старому учителю. В конце зимы 1924 года он в большом «смятении» написал Смиту о переживаемом нервном срыве. Это письмо не сохранилось, зато у нас есть ответ Роберта на ободряющее послание Смита. «Больше всего, на мой взгляд, меня успокоило то, – сообщал он Смиту, – что вы увидели в моем смятении определенное сходство с вашими собственными страданиями в прошлом. Мне никогда не приходило в голову, что положение человека, казавшегося мне столь безупречным и достойным подражания, может быть сравнимо с моим. <…> Абстрактно я ощущаю страшное сожаление, что в мире есть так много хороших людей, с кем я никогда не познакомлюсь, так много удовольствий, которые я никогда не испытаю. Однако вы правы. По крайней мере, в моем случае желание – это не потребность, а наглое притязание».

Когда Роберт окончил первый курс, отец нашел ему работу в лаборатории Нью-Джерси. Юноша заскучал. «Должность и люди – все мещанское, примитивное, мертвое, – писал он Фрэнсису Фергюссону, уехавшему в прекрасный «Лос-Пиньос». – Работы мало, и никакой пищи для ума… как я тебе завидую! <…> Фрэнсис, ты душишь меня тоской и отчаянием. Остается лишь признать правоту чосеровского “Amor vincit omnia”[6] в отношении вертикали моих неизменных физико-химических свойств».

Друзья Роберта привыкли к его цветистой манере изъясняться. «О чем бы он ни говорил, – заметил позже Фрэнсис, – всегда преувеличивал». Пол Хорган тоже запомнил «барочную склонность к преувеличениям». Но верно и то, что Роберт уволился из лаборатории и провел август в Бей-Шор, часто выходя в море с Хорганом, согласившимся провести каникулы вместе с другом.


В июне 1925 года, всего после трех лет обучения, Роберт с отличием окончил Гарвардский университет и получил степень бакалавра химии. Его имя включили в список лучших студентов числом всего в тридцать человек и кандидатов на прием в общество «Фи Бета Каппа». Не без иронии Роберт написал Герберту Смиту: «Даже в последней стадии старческой афазии я не мог бы сказать, что высшее образование в академическом смысле было “средним”. Я продирался через пять-десять научных трудов в неделю и делал вид, что что-то исследую. Даже если, в конце концов, мне придется довольствоваться испытаниями зубной пасты, я не хочу об этом думать, пока это реально не случится».

Испытание зубной пасты вряд ли грозило выпускнику Гарварда, который на третьем курсе изучал такие предметы, как коллоидную химию, историю Англии с 1688 года по настоящее время, гармонические функции и уравнение Лапласа, аналитическую теорию теплоты и задачи неупругих колебаний, математическую теорию электричества и магнетизма. Однако через несколько десятков лет Оппенгеймер, оглядываясь на университетские годы, признает: «Хотя я любил работать, я слишком много на себя брал и чудом избегал провалов. Мне ставили высшие отметки по всем предметам, чего я вряд ли заслуживал». На свой взгляд, Роберт приобрел «очень быстрое, поверхностное, жадное знакомство с некоторыми разделами физики, зиявшее чудовищными пробелами и нередко сочетавшееся с чудовищной нехваткой практики и дисциплины».

Не явившись на церемонию присуждения степени, Роберт с Уильямом К. Бойдом и Фредериком Бернхеймом отметили событие в частном порядке лабораторным спиртом в общежитии. «Я и Бойд упились в стельку, – вспоминал Бернхейм. – Роберт выпил всего одну рюмку и ушел к себе». На выходные Роберт взял Бойда с собой в семейный летний дом в Бей-Шор и отправился на своей любимой «Тримети» к острову Файер-Айленд. «Мы разделись, – вспоминал Бойд, – гуляли по пляжу и сгорели на солнце». Роберт мог остаться в Гарварде – ему предложили место аспиранта со стипендией, однако его амбиции метили намного выше. Хотя он получил степень как химик, его влекло к физике, а в мире физики «ближе к центру» находился английский Кембридж. Надеясь, что выдающийся английский физик Эрнест Резерфорд, известный созданием в 1911 году первой планетарной модели атома, примет его под крыло, Роберт уговорил преподавателя физики Перси Бриджмена написать рекомендательное письмо. В письме Бриджмен искренне признал, что Оппенгеймер наделен «невероятной способностью к усвоению знаний», но в то же время «слаб по части опытов. Его разум скорее присущ аналитику, чем физику, и он неуютно чувствует себя в лаборатории.