Отношения между Оппенгеймером и Строссом постепенно ухудшались с начала 1948 года, когда Оппи дал понять, что не допустит вмешательства в свои директорские полномочия. До памятного заседания они не раз вступали в разногласия по другим связанным с КАЭ вопросам. Теперь же Оппенгеймер приобрел опасного врага, имевшего власть и влиятельность во всех сферах профессиональной жизни.
После коллизии на заседании Объединенной комиссии один из попечителей Института перспективных исследований, доктор Джон Ф. Фултон, заявил, что ожидает от Стросса подачи заявления на выход из совета попечителей. «Мне кажется, Роберт Оппенгеймер никогда не будет чувствовать себя уютно на посту директора Института перспективных исследований, – писал Фултон другому попечителю, – пока в совете попечителей продолжает находиться мистер Стросс». Однако у Стросса имелись союзники, которые помогли ему избраться на пост председателя совета попечителей института, и он сразу дал понять, что не собирается уходить лишь потому, что имел «наглость… не согласиться с доктором Оппенгеймером по научному вопросу». Стросс был зол и вынашивал злобу, пока не свел счеты.
На следующий день, 14 июня 1949 года, свидетелем на слушании КРАД выступил Фрэнк Оппенгеймер. За два года до этого в интервью репортеру газеты он отрицал, что когда-либо состоял в Коммунистической партии. Он не собирался делать из своего членства в партии тайны, но однажды поздно вечером ему позвонил репортер «Вашингтон таймс-геральд» и объяснил, что утром в газете выйдет некая статья. Зачитав по телефону ее содержание, репортер спросил, что о ней думает Фрэнк. «Статья содержала много всякого рода лживых утверждений, – рассказал Фрэнк. – Информация о моем членстве в партии накануне войны была единственной правдой. Они попросили меня высказаться, и я заявил, поступив совершенно глупо, что вся статья – ложь от начала до конца. Мне не надо было вообще ничего говорить». Когда статью опубликовали, власти Университета Миннесоты потребовали от Фрэнка дать письменное опровержение. Опасаясь потерять работу, Фрэнк с помощью юриста составил заявление, в котором поклялся, что никогда не состоял в Коммунистической партии.
Но теперь, поговорив с Джеки, Фрэнк решил рассказать правду. Утром на слушании он показал, что они с Джеки были членами Компартии три с половиной года с начала 1937-го до конца 1940-го или начала 1941 года. Он признал, что носил в это время партийный позывной Фрэнк Фолсом. По рекомендации адвоката Клиффорда Дурра Фрэнк отказался давать показания о чужих политических взглядах. «Я не могу говорить о моих друзьях», – заявил он. Юрист КРАД и конгрессмены по очереди давили на Фрэнка, требуя назвать имена. В ответ на многократные просьбы бывшего агента ФБР, конгрессмена Вельде назвать причину, по которой он отказывался отвечать на вопросы комиссии, Фрэнк заявил, что не станет говорить о политических связях друзей, «потому что люди, с которыми я встречался по жизни, имели достойный образ мыслей и действовали из лучших побуждений. Мне не известен ни один случай, когда они замышляли, обсуждали или говорили что-либо противоречащее целям конституции и законам Соединенных Штатов Америки». В отличие от брата Фрэнк не сдал позиции и не назвал ни одного имени.
Слушание произвело на Фрэнка и Джеки впечатление сюрреалистического спектакля. Джеки пылала праведным гневом. Сидя в приемной комиссии палаты представителей в ожидании своей очереди давать показания, она посмотрела в окно и поразилась контрасту между мраморными зданиями на Капитолийском холме, окруженными ухоженными лужайками, и рядами ветхих лачуг, в которых обитало негритянское население. Рядом играли босые, оборванные дети. «Все они страдали от рахита и недоедания. Игрушками им служила всякая дрянь, подобранная на улице. Я сидела, читала, прислушивалась и смотрела в окно, то задаваясь вопросом, что со мной сделает комиссия, то все больше кипя от гнева, что какой-то тип смеет подозревать меня в антиамериканской деятельности».
Позже Фрэнк заявил репортерам, что вступил в партию в 1937 году «в поисках решения проблем безработицы и нужды в самой богатой и производительной стране мира».
Оба, растеряв иллюзии, покинули партийные ряды в 1940 году. Фрэнк заявил, что ничего не знал о шпионаже в Лос-Аламосе или радиационной лаборатории Беркли: «Я не слышал ни о какой коммунистической деятельности, меня никто не просил передавать информацию, и я никому ее не передавал. Я трудился с полной отдачей сил и считаю, что внес ценный вклад». Не прошло и часа, как репортеры сообщили Фрэнку, что Университет Миннесоты принял решение о его увольнении с должности доцента кафедры физики. Два года назад он сказал неправду, и этого в глазах университетского руководства было достаточно, чтобы отстранить его от преподавательской работы. Фрэнк всего три месяца недотянул до пожизненного контракта. После встречи с ректором университета, однако, стало ясно, что надеяться не на что. Он покинул кабинет ректора в слезах.
Фрэнк был убит горем. Всю тяжесть случившегося он осознал, лишь попытавшись вернуться в Беркли. Фрэнк наивно полагал, что Лоуренс примет его под свое крыло, однако Эрнест ответил отказом.
Дорогой Лоуренс!
Что происходит? Два с половиной года назад ты меня обнимал и желал удачи. Предлагал вернуться на работу, когда захочу. А теперь говоришь, что я больше не угоден. Кто стал другим, ты или я? Разве я предал нашу страну или твою лабораторию? Нет, конечно. Я не сделал ничего подобного. <…> Ты не согласен с моими политическими взглядами, но ты с ними и раньше не соглашался… поэтому мне кажется, ты потерял голову настолько, что больше не переносишь никого, кто бы тебе в чем-то перечил. <…> Твои действия по-настоящему удивляют и ранят меня.
Годом раньше Фрэнк и Джеки купили высоко в горах Колорадо близ Пагоса-Спрингс скотоводческое ранчо с участком площадью 800 акров. Они планировали использовать его как летнюю резиденцию. Осенью 1949 года неожиданно для многих друзей пара уехала туда в добровольную, по-спартански суровую ссылку. «Мне никто не предложил работу, – написал Фрэнк Бернарду Питерсу, – поэтому мы определенно проведем здесь всю зиму. Господи, как здесь красиво! Только тот, кто здесь побывал, поймет наше решение остаться». Ранчо располагалось на высоте 2500 метров, зимой в этом краю стоял невыносимый холод. «Джеки сидела в хижине с биноклем, – вспоминал Филип Моррисон, – и наблюдала за телящимися на снегу коровами. Приходилось выбегать и спасать новорожденных телят от замерзания».
Следующие десять лет милый и умный брат Роберта Оппенгеймера пробивался скотоводством. От ближайшего городка его отделяли двадцать миль. Агенты ФБР, словно в напоминание о себе, регулярно приезжали и опрашивали соседей. Иногда они заглядывали на ранчо и предлагали Фрэнку рассказать о других членах КП. Однажды агент спросил его: «Хотите вернуть себе работу в университете? Если хотите, сотрудничайте с нами». Фрэнк неизменно отвечал отказом. В 1950 году он написал: «Наконец-то по прошествии многих лет я понял: ФБР не пытается расследовать мое дело, оно пытается отравить среду, в которой я живу, покарать меня за левые убеждения, настраивая против меня друзей, соседей, коллег и вызывая у них подозрения ко мне».
Роберт приезжал на ранчо почти каждое лето. Хотя Фрэнк смирился со своим положением, Роберту не давала покоя мысль, что его брат живет такой жизнью. «Я действительно почувствовал себя как хозяин ранчо, – говорил Фрэнк. – Я им и был. Брат, однако, не верил, что я могу быть скотоводом, и очень хотел, чтобы я вернулся в мир науки, хотя и ничего не мог для этого сделать». В течение следующего года Фрэнк получил запросы с предложением преподавать физику за границей – в Бразилии, Мексике, Индии и Англии, однако Госдепартамент упорно отказывал ему в паспорте. В Америке работу никто не предлагал, он был внесен в черный список. Через несколько лет Фрэнк был вынужден продать одну из картин – «Первые шаги» (по Милле) Ван Гога, выручив 40 000 долларов.
Крайне раздосадованный судьбой брата Роберт обсуждал с судьей Верховного суда Феликсом Франкфуртером, попечителем Гарварда Гренвилем Кларком и другими учеными-законниками возможности института по организации продуманной критики программ обеспечения благонадежности и безопасности, с помощью которых администрация Трумэна оправдывала карательные меры против Фрэнка и учеников Оппи. Он сказал Кларку, что, на его взгляд, президентский исполнительный приказ о благонадежности, процедуры оформления секретного доступа в КАЭ и разбирательства КРАД «создают во многих отдельных случаях необоснованные преграды и аннулируют свободу научных исследований, мнений и слова». Вскоре после этого Оппенгеймер пригласил старого друга, доктора Макса Рэдина, декана кафедры права Калифорнийского университета Беркли, провести в институте сезон 1949–1950 года и написать эссе о противоречиях в клятве верности штату Калифорния.
Все эти годы Оппенгеймер был убежден, что его телефоны прослушиваются. Как-то раз в 1948 году коллега по Лос-Аламосу, физик Ральф Лэпп, пришел в кабинет Оппи обсудить просветительскую работу по вопросам контроля над вооружениями. Лэпп опешил, когда Оппенгеймер вдруг поднялся и вывел его за дверь, бормоча: «Здесь даже у стен есть уши». Роберт подозревал, что за ним ведут слежку. «Он всегда помнил о слежке, – вспоминал доктор Луис Хемпельман, физик и друг Оппи по Лос-Аламосу, ставший частым гостем в Олден-Мэноре. – Роберт производил такое впечатление, будто за ним действительно ходили по пятам».
Телефоны Оппенгеймера прослушивались в Лос-Аламосе, а в 1946–1947 годы ФБР установило подслушивающие устройства у него дома в Беркли. Когда Роберт переехал в Принстон, оперативный отдел ФБР в Ньюарке, штат Нью-Джерси, получил приказ следить за его деятельностью, однако электронное наблюдение было признано нецелесообразным. Тем не менее предписывалось «предпринять все усилия по разработке конфиденциальных скрытых источников информации в ближайшем окружении Оппенгеймера». К 1949 году Бюро завербовало как минимум одного тайного осведомителя – женщину, знакомую с Оппенгеймером неформально по работе в университете. Весной 1949 года отдел в Ньюарке доложил Дж. Эдгару Гуверу: «Дальнейшей информации, которая свидетельствовала бы о неблагонадежности доктора Оппенгеймера, не получено». Через несколько лет Оппенгеймер с иронией заметил: «Правительство потратило больше денег на подслушивание моих разговоров, чем на мою зарплату в Лос-Аламосе».