Во время очередного визита в Нью-Йорк Теллер встретился с Гаррисоном и объяснил, что никогда не сомневался в патриотизме коллеги, хотя Оппенгеймер нередко ужасно заблуждался, в частности, насчет водородной бомбы. Гаррисон все же уловил, что Теллер не питал в отношении Оппенгеймера добрых чувств: «Он выразил недоверие к здравомыслию и правильности суждений Роберта и по этой причине считал, что правительству было бы лучше отстранить его от дел. Его эмоции в этом отношении и неприязнь к Роберту были настолько сильны, что я решил не вызывать его в качестве свидетеля».
Роберт некоторое время не имел контактов с братом. В начале февраля 1954 года братья поговорили по телефону, и Роберт признался, что у него возникли «серьезные неприятности». Он высказал надежду на скорую встречу, потому как после возвращения из Европы у него не было времени – он безуспешно пытался составить письмо, которое «адекватно прояснило бы проблему».
По мнению друзей, Роберт вел себя рассеянно, с необъяснимой пассивностью. Верна Хобсон, слушая, как юристы обсуждают стратегию защиты, не выдержала. «Мне показалось, что Роберт не борется в полную силу, – вспоминала она. – Ллойд Гаррисон вел себя слишком мягко, меня это злило. Я считала, что мы должны выйти и дать бой».
Хобсон нередко была свидетельницей приватных разговоров между юристами, и у нее сложилось впечатление, что они плохо помогают своему клиенту. «Мне казалось, что вся эта история очевидная ерунда, – сообщила она. – Вашингтонские критики Роберта не внимали доводам рассудка. Кто бы ни затеял это слушание, они использовали его как оружие против Роберта, нам надо было давить в ответ, брыкаться, нападать». Хобсон не решалась выразить свои мысли вслух перед целой оравой адвокатов и вместо этого «продолжала нашептывать» Роберту. Наконец Оппенгеймер внял уговорам и, когда они стояли у черного входа в Олден-Мэнор, очень мягко возразил: «Верна, я действительно борюсь изо всех сил, и мой подход кажется мне наиболее успешным».
Хобсон была не единственным человеком, считавшим Гаррисона излишне мягким. Китти тоже не устраивал тот путь, к которому подталкивали ее мужа юристы. Жена Оппенгеймера была прирожденным бойцом. С того момента когда Китти стояла перед воротами фабрики в Янгстауне, штат Огайо, и раздавала коммунистическую литературу, прошло двадцать лет. И вот, возможно, впервые за это время новая беда потребовала от нее сосредоточения всей энергии, упорства и ума. В конце концов, для очернения мужа использовали и ее прошлое. Ей, возможно, тоже предстояло давать показания. Тяжелые испытания ждали и ее.
Как-то раз в субботу, проработав все утро над ответом КАЭ, Оппенгеймер вышел из кабинета в сопровождении Хобсон. «Я собиралась отвезти его домой», – вспоминала Верна. По дороге на стоянку они неожиданно столкнулись с Эйнштейном, и Оппенгеймер остановился, чтобы перекинуться парой слов. Пока мужчины разговаривали, Хобсон сидела в машине. Оппи повернулся к ней и сказал: «Эйнштейн считает, что нападки на меня настолько возмутительны, что мне следует попросту уволиться». Очевидно, памятуя о своих собственных злоключениях в нацистской Германии, Эйнштейн заявил, что Оппенгеймер «не обязан делать себя мишенью для охоты на ведьм; он достойно послужил стране, и если такова уготовленная ему [Америкой] награда, то он в свою очередь должен повернуться к ней спиной». Хобсон хорошо запомнила ответ Оппенгеймера: «Эйнштейн не понимает». Изобретатель теории вероятности бежал из родной страны перед тем, как ее охватила фашистская чума, и поклялся, что его ноги больше не ступит на территорию Германии. Оппенгеймер не мог подобным образом отвернуться от Америки. «Он любил Америку, – утверждала Хобсон. – И эта любовь была так же глубока, как любовь к науке».
Эйнштейн вошел в свой кабинет в Фулд-холле и, кивнув в сторону Оппенгеймера, бросил помощнику: «Какой narr [дурак]». Эйнштейн, конечно, не ставил Америку на одну доску с фашистской Германией и не считал, что Оппенгеймеру следовало бежать. В то же время его глубоко тревожил разгул маккартизма. В начале 1951 года он написал своей знакомой, королеве Бельгии Елизавете: «Немецкая драма прежних лет повторяется: люди покоряются без сопротивления и становятся на сторону сил зла». Эйнштейн опасался, что, сотрудничая с государственной дисциплинарной комиссией, Оппенгеймер не только испытает унижение, но и придаст губительному процессу видимость законности.
Чутье не обмануло Эйнштейна. Время покажет, что Роберт совершил ошибку. «Оппенгеймер не кочевник вроде меня, – признался Эйнштейн близкому другу Джоанне Фантовой. – Я родился в слоновьей шкуре, меня никто не может обидеть». А Оппенгеймера, на его взгляд, было легко ранить – и запугать.
В конце февраля, когда Оппенгеймер вносил последние штрихи в письмо с ответом на обвинения КАЭ, его старый друг Исидор Раби попытался выступить посредником в сделке, которая позволила бы Роберту вообще не участвовать в слушании. Стросс в начале года прознал о попытке Раби выйти на президента и блокировал ее. На этот раз Раби предложил непосредственно Строссу и Николсу отозвать официальное письмо с обвинениями и восстановить секретный доступ Оппенгеймера в обмен на его быстрый уход из КАЭ по собственному желанию. К тому же было непохоже, чтобы КАЭ активно прибегало к услугам Оппенгеймера как консультанта, – за последние два года он проработал в рамках консультационного контракта всего шесть дней.
Вскоре после этой встречи Гаррисон и Маркс прибыли 2 марта 1954 года в кабинет Стросса и подтвердили, что Оппенгеймер готов пойти на такой компромисс. Однако уверенный в победе Стросс отмел предложение, заявив, что о нем «не может идти и речи». Устав КАЭ, утверждал он, требовал созыва дисциплинарной комиссии. Если Оппенгеймер подаст заявление об уходе по собственному желанию в письменном виде, то «КАЭ его рассмотрит». Это не лезло ни в какие ворота, и в тот же день Гаррисон и Маркс, посоветовавшись с клиентом по телефону, решили «бороться до конца на заседании комиссии».
Письменный ответ Оппенгеймера на обвинения, имеющий формат автобиографии, поступил в КАЭ 5 марта 1954 года. Он растянулся на сорок две машинописные страницы.
Когда о происходящем узнали широкие научные круги, друзья Оппенгеймера начали звонить, чтобы выразить свою тревогу. 12 марта 1954 года из Вашингтона позвонил и спросил, чем может помочь, Ли Дюбридж. Оппенгеймер с горечью ответил: «Я думаю, в Вашингтоне могли бы кое-что сделать, если бы захотели, но сомневаюсь, что они на это пойдут. <…> Не мне вам говорить, что все это дело совершенная чушь».
«Хорошо бы, если так, – ответил Дюбридж. – Будь это чушь, мы бы еще поборолись. Увы, все намного глубже». Роберт, похоже, с ним согласился и покорно приготовился пережить «канитель». Еще один друг – Джеррольд Закариас – заверил Оппи: «Вам лично нечего бояться, ей-богу, ваша позиция очень важна для страны. Устрой им ад – вот что я имею в виду».
Третьего апреля Роберт позвонил своей возлюбленной Рут Толмен и сообщил ей о грядущих событиях. Это был их первый разговор за несколько месяцев. «Невероятно приятно было услышать твой голос сегодня утром, – написала Рут в письме. – Подозреваю, что ты был слишком издерган и растерян, чтобы писать. <…> Ты постоянно в моих мыслях, дорогой, и я, конечно, очень беспокоюсь. <…> Ох, Роберт, Роберт, сколько раз это бывало с нами: мы не в силах помочь, даже если очень этого хотим».
Через несколько дней Оппенгеймеры поездом отправили Питера и Тони к старым друзьям по Лос-Аламосу, семейству Хемпельман. Весь период слушания дети проведут в Рочестере, штат Нью-Йорк. Незадолго до отъезда из Вашингтона Роберт и Китти получили письмо от старого друга Виктора Вайскопфа, который, узнав о их невзгодах, выразил поддержку и ободрение: «Ты должен знать: я и все те, кто чувствует то же самое, что и я, отчетливо понимают: ты ведешь нашу общую борьбу. Почему-то Судьба возложила на твои плечи самую тяжкую долю в этой борьбе. <…> Кто еще в этой стране способен лучше выразить дух и философию всего того, ради чего мы живем. Вспомни о нас, если ощутишь упадок духа. <…> Я прошу тебя оставаться таким, каким ты всегда был, и тогда все закончится хорошо».
Славная мысль.
Глава тридцать пятая. «Боюсь, что все это – чистый идиотизм»
Процедура извращена с самого начала.
Льюису Строссу не терпелось начать разбирательство побыстрее. С одной стороны, он реально опасался, что «подсудимый» сбежит из страны. Надеясь, что паспорт Оппенгеймера изымут, Стросс предупредил министерство юстиции: «Было бы прискорбно, если под давлением обвинений КАЭ он решит перебежать на другую сторону». Кроме того, Стросс не хотел, чтобы в его планы вмешался сенатор Маккарти. 6 апреля, отвечая на критику телекомментатора Си-би-эс Эдварда Р. Мерроу, Маккарти заявил, что американский проект создания водородной бомбы преднамеренно саботировался. Существовала реальная опасность, что импульсивный сенатор публично выложит все, что ему было известно о деле Оппенгеймера.
Поэтому, когда комиссия наконец впервые собралась на заседание 12 апреля 1954 года в корпусе Т-3, обветшалой двухэтажной времянке, построенной во время войны в торговой зоне неподалеку от памятника Вашингтону на перекрестке 16-й улицы и Конститьюшн-авеню, Стросс испытал большое облегчение. В здании располагался офис директора КАЭ по научным исследованиям, но для такого случая комнату № 2022 превратили в импровизированный судебный зал. В одном конце длинного темного прямоугольного помещения за большим столом из красного дерева сидели председатель комиссии Гордон Грей и двое его коллег Уорд Эванс и Томас Морган. На столе громоздились стопки черных папок с секретными материалами ФБР. Один из помощников Гаррисона, Аллан Эккер, запомнил, насколько адвокаты Оппенгеймера были поражены, увидев эти тома на столе перед членами комиссии. «Это был главный шок дня, – вспоминал Эккер, – и вдобавок юридический шок, ведь классический принцип судебной процедуры – это “чистый лист”. Перед судьей не должно быть ничего, кроме открыто представленных улик с тем, чтобы подсудимый мог ответить на доводы обвинения.