Не вызывает сомнений только то, что Бор покинул встречу чрезвычайно напуганным способностью немцев закончить войну путем применения атомного оружия. Датчанин поделился этими страхами с Оппенгеймером и группой ученых Лос-Аламоса. Он не только сообщил им, что Гейзенберг подтвердил существование проекта бомбы в Германии, но даже показал схему бомбы, которую якобы начертил сам Гейзенберг. Ученым хватило одного взгляда, чтобы убедиться: перед ними схема не бомбы, а уранового реактора. «Боже мой! – воскликнул Бете, увидев рисунок. – Немцы собираются сбросить на Лондон реактор». Если новость о работе немцев над проектом бомбы вызвала беспокойство, то схема показала, что те увлеклись крайне непрактичной конструкцией. После обсуждения вопроса даже Бор убедился, что взрыв такой «бомбы» закончится пшиком.
На следующий день Оппенгеймер доложил Гровсу, что подрыв уранового реактора «практически бесполезен в качестве боевого оружия».
Оппенгеймер как-то сказал, что даже очень умные люди часто не улавливали смысла рассуждений Бора. Под стать датчанину Оппенгеймер тоже не отличался простотой и прямотой. В Лос-Аламосе они как будто передразнивали друг друга. «Бор в Лос-Аламосе был великолепен, – писал потом Оппенгеймер. – Он ко всему проявлял живой технический интерес. Но главная его функция для всех нас, я полагаю, заключалась не в технической области». На самом деле, как объяснил Оппенгеймер, Бор приехал, чтобы «по секрету от всех» продвигать политическое начинание – вопрос открытости науки и международных отношений как единственной надежды на предотвращение послевоенной гонки ядерных вооружений. Оппенгеймер созрел для восприятия этого посыла. Он почти два года был занят сложными административными делами. С течением времени он все меньше был физиком-теоретиком и все больше администратором от науки. Такая метаморфоза наверняка душила в нем творческое мышление. Поэтому, когда приехал Бор и заговорил о последствиях проекта для человечества в глубоко философском смысле, Оппенгеймер ожил. Он заверил Гровса, что присутствие Бора крайне положительно влияет на боевой дух. До этого, писал потом Оппенгеймер, работа «зачастую имела зловещий привкус». Бор «вдохнул в предприятие надежду в условиях, когда многие не могли освободиться от дурных предчувствий». Бор презрительно отзывался о Гитлере и подчеркивал роль ученых в его разгроме. «Нам всем хотелось верить в его высокую мечту – что исход будет хорошим, что на помощь придут объективность и взаимодействие наук».
Виктор Вайскопф вспоминал, как Бор говорил ему: «Эта бомба, пожалуй, ужасная вещь, но, возможно, дает “великую надежду”». В начале весны Бор пытался составить меморандум и показать его Оппенгеймеру. К 2 апреля 1944 года он подготовил черновик, содержавший основные выкладки. Чем бы все ни закончилось, утверждал Бор, «уже сейчас ясно, что мы наблюдаем один из величайших триумфов науки и техники, который окажет глубокое воздействие на будущее человечества». Очень скоро «будет создано оружие непревзойденной мощности, и оно полностью изменит принципы ведения войны». В этом заключалась положительная новость. Отрицательная была понятна и так: «Если только не будет вовремя достигнуто какое-то соглашение о контроле над использованием новых активных материалов, нескончаемая угроза безопасности человечества перевесит любое временное преимущество, каким бы существенным оно ни было».
В представлении Бора атомная бомба была свершившимся фактом, и сдерживание угрозы человечеству требовало «нового подхода к проблеме международных отношений». В грядущем атомном веке человечество не могло рассчитывать на безопасность без полного отказа от секретности. «Открытый мир», воображаемый Бором, вовсе не был мечтой утописта. Этот мир уже существовал в виде многонациональных научных сообществ. Бор прагматично рассматривал лаборатории в Копенгагене, Кавендише и прочих местах как практические модели нового мира. Международный контроль над атомной энергией был возможен лишь в «открытом мире», основанном на ценностях науки. По мнению Бора, именно общинная культура научных кругов являлась источником прогресса, рациональности и даже мира. «Знание – само по себе фундамент цивилизации, – писал он, – [однако] любое расширение границ нашего знания накладывает растущую ответственность на отдельных людей и целые нации ввиду возможностей, которое оно предоставляет для формирования условий человеческого бытия». Как следствие, в послевоенном мире ни одна страна не должна бояться, что потенциальный противник накопит атомное оружие. Такое возможно только в «открытом мире», в котором международные инспекторы будут иметь неограниченный доступ к военно-индустриальному комплексу всех стран и полную информацию о новых научных открытиях.
В заключение Бор говорил, что новый широкий режим международного контроля мог бы сложиться после войны, если только немедленно пригласить Советский Союз к участию в послевоенном планировании ядерной энергии – прежде, чем бомба станет реальностью, и не дожидаясь окончания войны. Послевоенную гонку ядерных вооружений можно предотвратить, считал Бор, если сообщить Сталину о существовании Манхэттенского проекта и убедить советского лидера, что проект не направлен против Советского Союза. Заблаговременное обсуждение режима послевоенного контроля над ядерной энергией между военными союзниками – единственная альтернатива миру, вооруженному атомным оружием. Оппенгеймер разделял его взгляды. Более того – он сам шокировал полковника Паша и офицеров службы безопасности в августе предыдущего года заявлением, что был бы не против, если бы президент проинформировал русских о проекте бомбы.
Эффект, произведенный на Оппенгеймера Бором, очевиден. «Он знал Бора по прежним временам, их связывали довольно близкие личные отношения, – говорил Вайскопф. – По-настоящему эти политические и этические проблемы с ним обсуждал один Бор, и возможно, именно в это время [в начале 1944 года] Оппенгеймер начал о них серьезно задумываться». Однажды зимним вечером Оппенгеймер и Дэвид Хокинс вели Бора на выделенную ему квартиру в Фуллер-лодж. Бор в шутку предложил испробовать толщину льда на пруду. Бесшабашный в иных обстоятельствах Оппенгеймер обернулся к Хокинсу и воскликнул: «Боже мой! А что, если он поскользнется? Или провалится? Что мы все тогда будем делать?»
На следующий день Оппенгеймер поманил Хокинса в кабинет, достал из секретного шкафа для документов папку и дал прочитать письмо, которое Бор написал Франклину Рузвельту. Оппи, очевидно, возлагал на этот драгоценный документ большие надежды. По словам Хокинса, «имелись сведения, что Рузвельт правильно его понял. И это служило для него источником радости и оптимизма. <…> Странное дело. Видите ли, мы все до последнего дня пребывания в Лос-Аламосе питали иллюзию, что Рузвельт нас понял».
Бор уже давно трансформировал свою «копенгагенскую» интерпретацию квантовой физики в философское мировоззрение, которое назвал «принципом дополнительности». Датский ученый без устали пытался применить свои познания физической природы мира к человеческим отношениям. Как писал историк науки Джереми Бернстейн: «Бор не желал ограничивать принцип дополнительности сферой физики. Он видел его действие повсюду: в инстинктах, рациональности, свободе выбора, любви, справедливости и так далее». Понятное дело, он видел его и в работе лос-аламосской лаборатории. Все, что касалось проекта, изобиловало противоречиями. Создавалось оружие массового поражения, способное сокрушить фашизм и положить конец всем войнам, но не менее способное полностью уничтожить земную цивилизацию. Поэтому Оппенгеймера естественным образом успокаивали слова Бора о том, что все противоречия в жизни составляют одно целое, а потому комплементарны.
Оппенгеймер настолько преклонялся перед Бором, что взял на себя долгосрочную обязанность «переводить» его для остального человечества. Мало кто понимал, что Бор имел в виду под «открытым миром». А тех, кто понимал, подчас по-настоящему пугала дерзновенность его предложения. В начале весны 1944 года Бор получил надолго задержанное почтой письмо от одного из своих учеников, русского физика Петра Капицы. Капица сердечно приглашал Бора поселиться в Москве, где все «будет сделано, чтобы дать пристанище вам и вашей семье, и мы теперь имеем все условия, чтобы продолжать научную работу». В письме Капица передавал привет от нескольких русских физиков, с которыми Бор был знаком, и, не вдаваясь в подробности, заявлял, что те будут рады, если он примкнет к их «научной работе». Бору этот шанс показался блестящей возможностью, он всерьез надеялся, что Рузвельт и Черчилль позволят ему принять приглашение Капицы. Как Оппенгеймер потом объяснил коллегам, Бор «через этих ученых хотел предложить руководству России, которое было тогда нашим союзником, что Соединенные Штаты и Великобритания готовы “обменять” знания об атоме на открытый мир… что мы предлагаем русским поделиться с ними знаниями об атоме, если они согласятся открыть Россию, сделать ее открытой страной, частью открытого мира».
В представлении Бора секретность являлась злом. Зная Капицу и других русских физиков, Бор полагал, что они и сами в состоянии предвидеть военные последствия расщепления атомов урана. Он даже увидел в письме Капицы намек на то, что Советы пронюхали об англо-американской атомной программе и что русские начнут питать недобрые подозрения, если сделают вывод, что новое оружие разрабатывается по секрету от них. Другие физики Лос-Аламоса соглашались с ним. Роберт Уилсон «приставал» к Оппенгеймеру с вопросами, почему в Лос-Аламосе работают английские ученые, но нет русских. «Мне казалось, что в нижнем звене, – говорил Уилсон, – на этот счет накопилось много непонимания». К концу войны стало ясно, что Оппенгеймер тоже разделял эту точку зрения, однако во время войны, зная, что находится под постоянным наблюдением, он осторожничал и всегда отказывался участвовать в подобных дебатах. Он либо не отвечал вообще, либо бормотал, что решение таких вопросов не в компетенции ученых. «Как знать, – говорил потом Уилсон, – возможно, он думал, что я его проверяю».