— Прости, Константин, — густо и убедительно сказал Петр. — Ведь так вот всегда: покаешься, потом подойдет под сердце — и опять грешишь. Не хотел я тебе согрубить, видит Бог, не хотел.
— Ты Бога-то не поминай, — с видимым удовольствием произнес Константин, которому разыгрывание этой пьесы перед небольшой, но страшно воодушевленной аудиторией доставляло приятнейшие минуты. — Ты кайся, тебе секунды остаются.
— Соколик мой, горностаек! — закричал Петр, падая на колени с гулким стуком; помост содрогнулся. Лежавшие под ним Елисей и Анна, однако, не отреагировали. — Светик мой, семицветик! Ножки тебе буду целовать, дай еще раз мамыньку увидеть. Как же я помру, не увидевши мамыньки! — Причитания его приобретали все более надрывный характер, составляя удивительный контраст со специфической внешностью. — Мамынька глазыньки проглядит: где-то мой сынок непутевый? Пощади, отец родной, заставь век Бога молить!
Что-то подобное я слышал или читал, подумал Рогов. Он сам дивился, как у него хватает сил и гнусности спокойно, с некоторым даже эстетизмом анализировать происходящее. Впрочем, никак иначе ко всему этому и нельзя было относиться — сборы явно были давно и хорошо отрежиссированы, и Рогов каким-то краем сознания понимал, что взывают они в конце концов именно к его эстетическому, а никак не к нравственному чувству — особенно если учесть, что преступление Петра не оглашалось, да и вряд ли имело значение. Но где-то я это определенно читал, снова подумал он. «Князь Серебряный»? «Доктор Живаго»? Про мамыньку точно из «Живаго», про ножки — из одного горьковского рассказа, где убивали конокрада; поразительно начитанная публика!
Петр между тем совсем уж картинно мотал головой, стоя на коленях, и раскачивался всем телом из стороны в сторону. Слезы были самые настоящие, и чем каменнее выглядело спокойствие Константина, которому начинал уже, кажется, надоедать затянувшийся пролог зрелища, тем более подлинное отчаяние читалось на лице Петра: он, видимо, начинал понимать, что теперь ему действительно ничто не поможет.
— Ладно, — сказал наконец Константин. — Неинтересно. Связывайте его, ребята, обратно, да и порешим поскорей. Ужинать пора.
— А-а-а! — взвыл вдруг Петр, вскакивая с колен и одним прыжком отдаляясь от края помоста, к которому, напирая сзади на Рогова и жарко дыша, подалась толпа. — Жестокие, жестокие! А-а-а! Ой, не троньте меня! Всех убью, один останусь! — Он вдруг выхватил из рукава необыкновенно длинную и острую заточку и несколько раз рассек ею воздух вокруг себя. Свинарь, стоявший сзади, бросился было к нему, но Петр его заметил — почувствовал, видно, дрожь досок, — стремительно обернулся и кулаком вломил свинарю промеж глаз; тот, уже получив сегодня от Рогова и еле запудрив кровоподтеки на лице, отлетел метров на пять и чуть не рухнул на землю. Пользуясь общим замешательством, Петр спрыгнул с помоста назад, к огороду, и, пнув кинувшегося ему наперерез садовника, дернул в лес. В сгущающейся темноте августовского вечера там ему едва ли угрожала погоня.
Сдержанное «А-а-ах!» прокатилось по толпе.
— Ушел, — густо сказал Андрон. — Пишу себе.
Толпа замерла, не зная, как реагировать. Молчание тянулось минуты две; Константин не оборачивался и не вставал из кресла. Голова его была опущена, и молчание не предвещало ничего хорошего.
— Слабовато Петька отработал на этот раз, — пренебрежительно, сквозь зубы, сказал Павел. — С пистолетом лучше получилось. Но у него Константин отобрал пистолет, потому что он в тот раз Макара ранил по-настоящему.
— Так что ж, он уйдет? — тупо спросил Рогов. — Не ищут же…
— Да кому он нужен, его искать. — Павел широко, сладко зевнул, но тут же испуганно прикрыл рот рукой. — Искать еще. Завтра припрется как милый. У него же специализация такая — побег, больно причитает хорошо. Его еще ни разу не казнили. Приговаривают каждую неделю, а казнить не казнят. Он побег показывает. Один раз прямо из петли убежал — подговорил Григория, тот веревку успел подрезать. Ну сюрприз был! Сегодня он так, не в ударе. Было время — все плакали, как он просил. В ногах валялся. А потом все равно сбегал. Это у него для подзавода распорядок такой — сперва просит-молит, потом пиф-паф! Или вот с заточкой, как сейчас. Один раз со спицей бегал, у баб спер. Изобретательный, зараза. Но вообще лениться стал: конец сезона, что ты хочешь.
— И что? — спросил Рогов. — Он завтра вот так спокойно вернется?
— Если зверь не заест, — кивнул Павел. — Да какой тут зверь? У Петьки наверняка нора вырыта, или шалаш он себе поставил — ночь просидит, а утром вернется. Он же не хочет бежать, куда ему бежать? Это ему Константин такую работу определил, а так он даже не отлучился отсюда за три сезона на моей памяти ни разу. Бегает тут поблизости ночью, иногда баб пугает — стонет там в лесу всяко… А к утру всегда тут, жрать-то хочется. Он знаешь как жрет? Но Константин велел ему не жалеть: у него, говорит, амплуа нервное…
То единственное, в чем на миг мелькнула подлинность, оказалось главной обманкой. Петр не был ни мучеником, ни беглецом. Со странной смесью отвращения и умиления посмотрел Рогов на Константина. Да, сомневаться нельзя было: это он, последний, кто остался от первого поколения чистовцев. Кто угодно из обитателей поселка мог оказаться потомком его деда — двоюродным дядькой, троюродным братом самого Рогова; Павел, кстати, вполне годился в троюродные братья. Что еще им оставалось тут делать? Какие другие развлечения были доступны людям, которых все время проверяли и мучили, пока они не поняли, что это единственное занятие, к которому в конечном итоге сводятся все остальные? Стоило ли развлекаться, ссориться, любить, если предельным выражением жизни, ее наиболее насыщенной формой была казнь, сочетавшая в себе и подспудный эротизм, и соблюдение сложного закона, и чувство справедливости, и элемент воспитательного развлечения для наблюдателя? Что было интересного, кроме казней, что более предельное мог измыслить человеческий мозг и что еще было делать людям, чьи родители ушли от мира? Все казалось бы мало тем, кто жил тут, в тайге, без комфорта и электричества: нужна была острая и напряженная жизнь, и ничто, кроме непрерывного самомучительства, такой остроты не давало. Да, он в Чистом, сомнений не было. Кретов не врал про изображения пыток, которые видел в местном боевом листке. Интересно только, почему они замазали надпись «Дома никого нет» и куда девались скамейки, стоявшие раньше на плацу. Впрочем, тогда, вероятно, не было помоста, а скамейки нужны были для того, чтобы высиживать бесконечно длинные партсобрания и политзанятия. Теперь вместо них были сборы, то есть казни, — это короче, а главное, динамичнее. Мучительство — единственное, что никогда не надоест.
Константин сидел все так же неподвижно, свесив голову на грудь. Андрон подошел к нему, нагнулся и заглянул в лицо. Рогов не успел даже заподозрить, что старик помер во время представления: все-таки Петр умел рвать душу. Конечно, смерть старика мало огорчила бы Рогова, хотя без того тут запросто могла начаться смута, в которой не поздоровилось бы ему первому. Но больше всего он испугался того, что теперь никто не расскажет ему про деда. Константин, однако, был живехонек. Он просто уснул. Андрон потряс его за плечо, и старик поднял белую голову, мутным взглядом обводя толпу. Нитка слюны свисала с губ. Он был все-таки очень стар, страшно сказать, как стар.
— Расходимся, братья, ужин, — спокойно сказал Константин и вновь свесил голову на грудь. Андрон бережно подхватил его и, как ребенка, понес в резиденцию. Сзади «двое без ларца», симметрично покачивая пустыми рукавами, несли кресло.
Ужин прошел в сдержанных обсуждениях побега Петра и в спорах, во сколько ждать его завтра; кто-то назойливо выспрашивал, отчего не идет Елисей — он мужчина крепкий, от плюновения никто еще не умирал…
— А чего Анну не отпевают? — спросил Рогов у Павла.
— Чего ее отпевать, это разве казнь? Бережет ее Константин, любит. Больно хорошо ногами скребет, только отрубается быстро. Рассказывает потом — закачаешься. Что она там видела и все дела.
— И что, многое видела?
— Жри давай. — Перемены настроения у Павла были мгновенны.
Нет, положительно главного воспитателя-карантинщика, старого медведя Балу, знатока закона, что-то связывало со старостой женского барака. Он был в нее влюблен, — может быть, даже взаимно, — и уж точно оказывал ей услуги, которые при желании можно было расценить как любовные: душил голыми руками, доводил до состояния, в котором она видела ангелов… Непонятно, зачем ей мог теперь понадобиться новый человек. Но судя по тому, что она не скрыла от Павла своего намерения встретиться с ним ночью, — как любовник Рогов ее не интересовал.
— Павел, — Рогов переменил тему, — скажи, ты тут никого по фамилии Скалдин не знаешь?
— Не-а, — покачал головой Павел, набив полный рот хлебом с маслом; сверху, по маслу, он размазал смоченный в чашке чаю сахар.
Так многие делали в армии, и зрелище было отвратительное. Рогов предпочитал свой кусок сахару давить между двумя столовыми ложками. Впрочем, сейчас у него вообще не было аппетита.
— Никого по фамилиям не знаю, — добавил Павел, прожевав. — У нас не принято. И я только три сезона…
— А раньше? Многие тут раньше?
— Есть, — неопределенно ответил Павел. — Но фамилии один Константин знает, а тебе к нему до конца карантина обращаться нельзя. — Допив чай из алюминиевой кружки, Павел склонился к уху Рогова: — Про ночные походы твои я ничего не знаю, ничего не слышал. С Анькой ночью лучше не ходить, но раз позвала — иди: в карантине не отказываются. Только смотри, чтоб не знал никто. В карантине выбор хороший. — Он понимающе гыгыкнул. — Не пойдешь — шкаф, пойдешь — груша.
— Слышь, Павел. — Рогов снова осмелел, втайне обрадовавшись тому, что Павел по ночам с Анной не ходит. — А куда свинарь пальцы денет?
— Известно куда, — усмехнулся Павел. — Свиньям скормит. Свиньи все сожрут.
После ужина разошлись по баракам. Рогов глянул на часики: четверть девятого. Он так устал и так был полон увиденным, что заснуть поначалу не мог — не отпускало возбуждение, и все та же ледяная рука нет-нет да и сжимала желудок при мысли о том, что он тут пленни